— Вот ты хочешь отговорить меня. Но ты видишь, как мне нелегко... нелегко... и хочешь... хочешь...
— Я? Ты? Что должно мне делать?
— Должно пойти к свояченице, сказать о моём предложении и просить её ко мне выйти... Ах, мой друг, я сам не уверен!
Зубков пожал плечами, взял свою книгу и вышел.
У Пушкина часто билось сердце. Послышались лёгкие шаги, шелест платья, и вошла Софи — смущённая, с потупленными глазами. Она сделала реверанс и села на обитый штофом диванчик. Пушкин стал перед ней, опустив голову, потом преклонил колено и поцеловал ей руку.
— Должно быть, Зубков передал вам мои намерения, — сказал он голосом, сделавшимся низким и глубоким. — Я просил Василия Петровича, как друга, как мужа вашей сестры...
Она робко, исподлобья взглянула на него.
— Как-то я вам сказала... Вы вовсе меня не знаете... — Голос её дрожал.
Спасти его могло одно красноречие.
— Я кажусь вам сумасшедшим, не правда ли? — заговорил он. — В самом деле: некто, благоразумный человек, ухаживает за вами год за годом, а я... Но поверьте, Софи, увидев вас один лишь раз, нельзя колебаться. Вы скажете: я не старался увлечь вас. Да! Но почему? Потому что у меня не было претензий просто увлечь вас. Я сразу решил идти прямо к развязке, потому что понял: возле вас кто же не будет счастливейшим из людей?
Кажется, его пылкое красноречие произвело на неё должное впечатление. Склонив голову набок, она задумчиво смотрела на него.
Тотчас он испытал страх: судьба его решена.
— Я должен уехать в деревню, — быстро проговорил он.
— Да?.. Но скоро ли вы вернётесь?
— Скоро ли?.. Дорога... Мгновенно!..
Вдруг она тихо и уже доверительно рассмеялась.
— Панин ухаживает за мной два года, а всё не делает предложения.
— Так кто же прав? — в новом порыве энтузиазма вскричал Пушкин. — Где же истинное чувство?
— Потому что Панин — благоразумный человек... А вы действительно сумасшедший... — Но, кажется, его сумасшествие сумело тронуть её. Она поднялась — стройная, юная, прекрасная. — Значит, вы уезжаете?
— Со смертью в душе... Похоронить себя на неделю...
— Что ж, возвращайтесь... — И Софи вышла.
Тотчас вошёл Зубков: очевидно, он стоял за дверью.
— Послушай, Зубков! — Пушкин бросился к нему. — Я смешно вёл себя. Друг дорогой, изгладь дурное впечатление от поспешного моего предложения... А я еду в деревню.
На лице Зубкова выразилось изумление.
— Сейчас?.. В такой момент?
— Но мне нужно... Ах, ты не понимаешь... Мне нужно. Придумай, придумай что хочешь.
И Пушкин стремглав выбежал из дома, оставив своего приятеля в растерянности.
XIII
Известная в Москве княгиня Зинаида Волконская[298], считавшая знаменитого поэта украшением своего салона, устроила ему пышные и торжественные проводы.
Ей принадлежал не дом, не просто особняк, а настоящий дворец, римское палаццо со стройной колоннадой, с высокой аркой ворот, с балконами, ограждёнными узорчатыми решётками, с гербом на фронтоне. Дворец на углу Тверской выходил фасадом на Страстную площадь — как раз напротив кирпичных стен Страстного женского монастыря, а остальную часть площади занимали монастырские земли, где в садах и огородах усердно трудились послушницы.
К парадному подъезду палаццо одна за другой подъезжали кареты. Ливрейные лакеи отворяли дверцы. Гости — московская знать, сановники, профессора университета, писатели, художники, музыканты, — удостоенные чести быть принятыми хозяйкой, поднимались по широкой мраморной лестнице. Их встречала белизна стен гостиной, живописно оттенённая кипарисами и экзотическими растениями, затем анфилада зал, украшенных фресками, плафонами, статуями, картинами... Не жилой дом, а художественная галерея.
Народу на этот раз собралось множество. В центре общего внимания был Пушкин.
— Господа, увы, наш поэт... должен нас покидать... — Хозяйка, большую часть жизни проведшая за границей, с трудом изъяснялась на родном языке и перешла на французский: — Le chagrin... le maheur...[299] — Это была моложавая тридцатипятилетняя женщина в расцвете красоты — стройная, с роскошными плечами, белевшими под прозрачной накидкой, с завитыми локонами высокой причёски. — Он покидает нас, — говорила она нараспев, как и требовали правила французской декламации. — Так возвращайтесь же скорее под сень кремлёвских стен, в наш древний стольный град... О, счастлива мать, зачавшая человека, чей гений — вся сила, всё изящество, вся непринуждённость, кто является нам то сыном природы, то европейцем, то Шекспиром, то Байроном, то Анакреоном[300], то Ариосто — и всегда русский... Возвращайтесь, мы ждём вас...
Раздались аплодисменты. Знаменитая хозяйка салона, северная Коринна, la Corinne du Nord, урождённая княжна Белосельская-Белозерская, в жилах которой текли остатки Рюриковой крови, считалась беспримерно учёной женщиной и пользовалась огромным успехом. У Пушкина же и она, и её салон вызывали глухое раздражение.
С ней рядом стоял, не отходил, следовал за ней как тень Дмитрий Веневитинов — слабая его шея была тщательно окутана белоснежным галстуком, красивая голова сидела горделиво, а черты лица будто созданы были для портрета: тонкие брови, выразительные глаза, прямой нос... Он был давно и безнадёжно влюблён в Волконскую. Всё же духовная жажда оторвала его от женщины и заставила подойти к Пушкину, и он — не совсем вовремя и не вполне уместно — принялся развивать заветные свои мысли:
— Как найти единый закон для прекрасного? Искусство — это тоже самопознание, значит, и познание мира.
И главное в поэзии то, что она отражает идеальные начала духа — как философия! — Всё это было влиянием немца Шеллинга.
Пушкин искренне любил юношу, но отвлечённые и туманные рассуждения были ему чужды и невольно вызывали тоже глухое раздражение.
— Человек носит в душе весь видимый мир, — продолжал Веневитинов. — Субъект — совершенно в объекте...
В это время хозяйка звонким призывом собрала вокруг себя всех гостей. Она показывала древнюю и редкую икону.
— Это икона святой благоверной княгини Ольги[301], — объясняла она по-французски, — писана, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде, и род Белозерских ведёт от неё своё начало.
Конечно, Волконская была удивительной женщиной! Она усердно изучала русские древности, записывала народные песни, обычаи, суеверия, легенды для своего труда «Сказание об Ольге». Она и стихи писала. Но учёность в женщине, к тому же несколько манерной и вычурной, Пушкина не привлекала.
К нему подошёл граф Риччи[302].
— Я возымел похвальное желание стать переводчиком. Но, Александр Сергеевич, укажите сами, какие из небольших стихотворений ваших, уже напечатанных, желали бы вы видеть в переводе на итальянский... Выбирая сам, я рискую попасть в положение Альфиери[303], который три раза собирался сделать выборку из Данте и трижды переписал Данте целиком. Я тоже готов переписать все ваши произведения, ибо они все прекрасны...
Пушкин поблагодарил.
— Граф, — сказал он, — если вы желаете, я бы выбрал «Демона»... — Всё же это было одно из любимейшнх его творений — о нём, о духовном его надломе и борьбе.
Потом он разговорился с Баратынским.
— Я, знаешь, чудесно жил в Финляндии, — задумчиво рассказывал Баратынский. — По утрам спокойно занимался, вечера проводил у моего друга, командира полка. Осень там удивительная — какая-то по-особому трогательная в своей прощальной красоте. Генерал-губернатор Закревский[304], добрый, благородный человек, в своём доме отвёл мне две комнаты, те самые, в которых некогда жил Суворов... Генерал всё сделал для моего повышения, а жена его... — Он вдруг запнулся, будто неосторожно сказал лишнее.