— Эй, стой!
Он снова пошёл рядом с коляской. Ради кого, ради чего навлёк он удары судьбы? Из Петербурга его сослали в Екатеринославль — чиновничье провинциальное гнездо; из Екатеринославля — в Кишинёв, грязный вертеп... И теперь не оставляют тревожные предчувствия. Он не оправдает своего предназначения, не свершит великих замыслов. Он исчезнет, не успев раскрыть миру всего, что в нём таится. И ради чего? Ради свободолюбивых химер, оказавшихся никому не нужными. Вот так некогда сгубил себя несравненный Шенье[19], оставив цветы поэзии ради крови революции... Нет, нет, пора твёрдо понять своё предназначение. Нежданный поворот в судьбе потряс его, усилив муки сомнений и раздумий.
Дорога тянулась низкой луговиной с кустами ракиты. Он сорвал несколько мелких гладких листиков и растёр их между пальцами. Будто воскрес запах моря, в жарком мареве будто качнулись корабельные мачты, ветерок дохнул безбрежной свободой. В возбуждённом воображении место графа заняла его жена, графиня[20], — такая, какой он увидел её при прощании: прекрасная, воздушная, ароматная. Может быть, судьба посылала ему счастье, которое, увы, до сих пор ему не дано было узнать...
Не останавливая лошадей, Пушкин вскочил в коляску. «В глуши что делать в эту пору?» Ритмы, не находившие слов, бились в душе, требуя, как живые существа, рождения. Сколько замыслов он вёз! Одни возникли лишь по дороге, другие ожидали завершения, заполнив листы нескольких толстых тетрадей. Ритмы, мелодии пели, плескались, набегали волнами, приливами, чувство красоты обожгло душу — даже ещё не чувство, а лишь предчувствие его. Он огляделся вокруг. Красота разлита была и в колосьях, и в травах, и в берёзовых рощах, в воздухе, в небе...
Отгоняя неспешными взмахами кнута оводов со спин вспотевших лошадей, Пётр громко рассказывал:
— Уж какой он мужик. Ничего не хоц делать. Знай пье да молодуху бье. А надысь так взлупил, аж она помирала. А седни всё ж встала...
Никита, наклонившись к Петру, жадно слушал деревенские новости.
— Все ли дома здоровы? — спросил Пушкин.
— Слава те Господи, в здравии. — Пётр переложил кнут в левую руку, а правой перекрестился. — Кормильцы вы наши, благодетели наши... — Соломенную шляпу он надвинул глубоко на лоб, и изодранное перо смешно трепетало. — А надысь к барину нашему важный господин из самого Пскова приезжал — в мундире, с пуговицами...
Что бы это могло значить? С какой бы стати? Не в связи ли с его приездом?
— И что же?
— А кто ё знает... — Пётр пожал плечами. — Но-о, милые...
Ах, не всё ли равно! В коляске, на сиденье и у бортов, валялись яблоки, которые он покупал по дороге. Он принялся грызть их, легко кромсая крепкими зубами и придерживая изящными длинными пальцами.
Пристяжная призывно заржала — с ближнего луга в ответ донеслось ржание. Там косили. Мужики и бабы вблизи дороги низко поклонились барской коляске.
— Самая что ни есть страда, — сказал Никита. В голосе его была радость — он возвращался домой, к своим. — Жнитва, да молотьба, да пахота...
— Да лён тягать, — подхватил Пётр. — Да теперича отаву косить... Как успелось, так и доспелось.
— На то ты и есть крестьянин, — глубокомысленно заметил Никита.
— Второй Спас — всему час...
«Я в России, — подумал Пушкин, прислушиваясь к разговору. — Не в горах Кавказа, не в Бессарабских степях, не в морских просторах, не среди броских красок и грозных стихий, а в России, скромной, неяркой, задумчивой...» Каким-то движением души он совершил превращение — и его «я» переместилось в косца в пестрядинных портах и лаптях, и он ощутил себя по пояс голым, нечёсаным, белобрысым. Снова лёгкое, бесшумное, неприметное душевное движение — «я» вернулось, он стал самим собой.
«Судьба, — думал он, — вот теперь в деревню». Судьба распорядилась не очень-то милостиво. Ему двадцать пять, из них четыре года он в изгнании. Теперь нужно притерпеться.
Миновали деревню. Куры с кудахтаньем бросились из-под копыт лошадей. Вдоль улицы тянулась неторопливая вереница гусей. Вокруг ни души — все в поле или на току.
Как его встретят? Как всех изменило время? В кого превратился брат? А сестра? А мать? А няня? Его охватило волнение.
И уже недалеко было. Вот ещё одна деревня. Вот поворот, вот роща — лошади понесли вдоль еловой аллеи. Вот большая сосна, которую он помнит. Ворота распахнуты настежь. Он привстал в коляске.
— Тпру, ястребы!
Знакомый дерновый круг, знакомые душ подъезда — и он увидел своих на парадном крыльце. И всё отступило перед радостью встречи. Ему улыбались, махали руками. Он выскочил из коляски. Никита, радостно ухмыляясь, высоко поднял дорожный баул и ящик с пистолетами.
Брат бросился к нему и повис на шее. Брат! Да, четыре года превратили его из мальчика в юношу. Гибкий, лёгкий, вёрткий, одетый по-летнему, он походил на акробата. Брат! Пушкин смотрел — и видел своё подобие, только меньшего роста и более подвижное.
Сергей Львович — в пикейном жилете и сюртуке, с высоким галстуком вокруг жилистой шеи — прижал старшего сына к груди. Он смыкал и раскрывал объятия, изображая апофеоз отцовского счастья. Его-то время не изменило! Он оставался le comedien, лицедеем. И всё же лицо его невольно исказила неподдельная гримаса переживания: он заморгал глазами, одинокая слеза скатилась по холёной, но уже морщинистой щеке.
Надежда Осиповна обхватила голову сына руками и, счастливо улыбаясь, вглядывалась в его лицо, будто желая убедиться, что этот мужчина, вернувшийся из далёких краёв, и есть её сын.
Он испытал смущение. С детства он знал, что мать его не любит. Боль эта жила до сих пор в душе. Влажные губы матери прикоснулись к нему, и он сам осторожно прикоснулся губами. Потом отстранился.
— Alexandre... — сказала она. У неё не было для него ласкового детского прозвища.
— Vous n’avez pas du tout change, maman...[21]
В самом деле, она всё ещё оставалась прекрасной креолкой. Не подумывает ли она о новом прибавлении в семье? Последний ребёнок был похоронен в Святых Горах.
Сестра Ольга трепетно прильнула к нему. Барышня двадцати семи лет, она в лёгком открытом батистовом платье с кружевами и буфами коротких рукавов выглядела изящной, воздушной. Как и прежде, высокая причёска ещё больше удлиняла её лицо, а чёрные локоны спускались вдоль щёк с матовой кожей.
— Подожди... — Она вглядывалась в него своими тёмными, блестящими глазами, озабоченно приподнимая стрелки бровей. — Как много можно прочитать!.. — Она по-прежнему оставалась физиономисткой.
А вот и няня. Арина Родионовна[22] подолом пёстрого фартука утирала слёзы. Мелко семеня, она подошла к своему воспитаннику и поклонилась в пояс.
— Батюшка вы мой... — Она всё не могла унять слёзы.
А его лицо осветилось радостной улыбкой. Он обнял старую няню.
В стороне, почтительно склонив голову и держа в руках гречневик — покупной цилиндр с узкими полями, — стоял бородатый приказчик из крепостных, Михайло Калашников[23]. Пятнистая, с прижатыми ушами собака ткнулась в ноги, принюхалась и замахала хвостом. Пёс, которого он оставил четыре года назад, узнал его!
— Руслан, место! — скомандовал Сергей Львович. Теперь он был хозяином собаки.
И все заговорили сразу. Четыре года! Александр, Александр Сергеевич! Четыре года! Он вовсе не изменился, только что не брит. Но он и не собирается бриться, он решил отрастить баки. Баки? Ему пойдут баки. Нет, ему не пойдут баки... Четыре года! Не правда ли, отец вовсе не состарился? Не правда ли, Ольга вовсе не изменилась? Брат Лёвушка — вот кто изменился.
Лёвушка из ребёнка превратился в мужчину... А для чего такая дорогая коляска? Не венская ли? Коляску он купил в дорогу и готов теперь продать её любому соседу-помещику. Четыре года! Слава Богу, все здоровы. Слава Богу, вся семья в сборе!..