Василий Петрович Зубков сделался закадычным приятелем Пушкина за какую-нибудь неделю. Теперь они виделись почти ежедневно.
— Что ж, теперь я знаю о вас достаточно, — сказал Пушкин, стараясь вложить в свои слова особый, значительный смысл.
— Нет, вы ничего не знаете...
— Как! Вы прекрасны — что же ещё мне знать? Вы совершенство, и сама душа проглядывает в ваших глазах и чертах лица. Когда я увидел вас в театре, а потом на балу, я сказал себе сразу: вот прекраснейшее создание, которое может сделать счастливым всякого... И в моей переменчивой судьбе, в моих скитаниях кто, кроме вас, мог бы ещё оценить... — Продолжать в этом духе было пока преждевременно. Но настал момент: он вынул из сюртучного кармана сложенный вдвое листок и подал: — Это вам.
Она прочитала стихи:
Нет, не черкешенка она,
Но в долы Грузии от века
Такая дева не сошла
С высот угрюмого Казбека.
Она очень мило и нежно склонила голову набок.
Нет, не агат в глазах у ней,
Но все сокровища Востока
Не стоят сладостных лучей
Её полуденного ока.
Её лицо вновь зарделось от смущения.
— Je vo us remercie[283], — сказала она.
А он вдруг обхватил голову руками.
— Qu’avez-vous?![284] — воскликнула она.
— Imaginez-vous... В Одессе в отчаянии я мог совершить непоправимый поступок и бежать за границу... И не был бы сейчас подле вас!.. — Кажется, он повторялся.
Вдруг она спросила:
— А правда, что вы кочевали с цыганами и были влюблены в цыганку?
Пушкин сказал:
— Обо мне говорят много всякого вздору... Не верьте.
Вошёл Зубков — ровесник Пушкина, остролицый, узкогрудый, сильно облысевший со лба, в тёмном форменном сюртуке судейского.
Софи тотчас поднялась с диванчика.
— Pardonnez-moi![285] — Она выскользнула из гостиной. Походка у неё была плавная.
Пушкин и Зубков так успели привязаться друг к другу, что обнялись и облобызались.
— Я жду тебя... — сказал Пушкин.
— Моя свояченица развлекала тебя?
— Мы очень мило беседовали.
Зубков погрозил Пушкину пальцем.
— За ней два года — очевидно, с определёнными намерениями — ухаживает Валериан Александрович Панин[286]... и преуспел в этом: во всяком случае, он понравился благодетельнице Софи — Екатерине Владимировне Апраксиной...
Пушкин вздохнул:
— Что ж... Посмотрим.
Зубков жил в достатке, гостиная собственного его дома была со вкусом обставлена: зеркала в резных рамах, штофная мебель, гардины в тон обоям, напольные высокие часы из дерева под орех с качающимся маятником, бюсты на мраморных подставках, картины на стенах.
Сидя в глубоких креслах, приятели курили и беседовали.
Зубков был советником московской палаты гражданского суда. С ним вместе прежде служил Пущин. О нём, о своём дорогом Жанно, и принялся расспрашивать Пушкин.
— Это благороднейший, добрейший, честнейший человек! — понизив голос, говорил Зубков. — Какая судьба! Такой человек погиб! О тайном обществе не распространялся, разве что о пользе, которая могла бы произойти от освобождения крестьян.
— Но ведь и ты тоже побывал в Петропавловской крепости, — шёпотом сказал Пушкин. — Почему?
Зубков огляделся, нет ли поблизости слуг.
— Видишь ли, когда взяли Кашкина, я потерял надежду, что меня не тронут, потому что Кашкин вовсе не принадлежал к тайному обществу, значит, его арест был просто из-за связи с замешанными лицами; и мне должно было дожидаться того же... В самом деле, вдруг вызывает обер-полицеймейстер Шульгин[287] — я всё понял, уложил в дорожный мешок немного белья, трубку, фрак и так далее... И что же? Меня уже ждал закрытый возок с фельдъегерем... Мой друг, нет ничего ужаснее камеры Петропавловской крепости, в которую меня заключили. Комната в шесть шагов длины и пять шагов ширины, правая сторона сводчатая, окно во двор, но стёкла так грязны, что через них почти ничего не видно, а за окном железные решётки... Когда зажгли лампу, я увидел сотни тараканов, бегающих по стенам. А ведь есть ещё камеры, в которых окна снаружи замазаны мелом, есть мешки каменные, есть кандалы, цепи... На допрос в комитет меня водили с повязкой на глазах. Вдруг снимали повязку, и яркий свет меня ослеплял. За столом сидели генерал Чернышёв и генерал Бенкендорф. Они делали мне допрос. Потом заставили отвечать письменно. И что же?.. Ни в чём не могли меня обвинить. И комитет признал, что я не только не принадлежал ни к какому обществу, но даже не знал о существовании такого, — и меня поздравили с освобождением... Вдруг вижу, из комитета выводят одного за другим с завязанными глазами Александра Бестужева в мундире, но без эполет, Пущина и полковника корпуса инженеров путей сообщения Батенькова[288]. Вот так последний раз увидел я нашего Ивана Ивановича Пущина...
— Но где он теперь?
Зубков наклонился к самому уху Пушкина.
— Всё ещё в Шлиссельбургской крепости.
Пути кин отшатнулся, широко раскрытыми глазами глядя на Зубкова.
— Случайное стечение обстоятельств спасло меня, — сказал он. — Видимо, Провидение решило, чтобы я продолжал творить...
Он вскочил и забегал по гостиной.
— Неужели нельзя помочь несчастным! — восклицал он. — Нет, я всё надеюсь на милость нашего молодого царя!.. Ведь смягчил он однажды участь многих...
Зубков пожал плечами.
— Ты не ощутил на себе всю безграничную и безраздельную силу российского правительства!
Голова Пушкина поникла, будто его с силой ударили. Но он овладел собой и снова сел рядом с Зубковым — чтобы курить, беседовать, смеяться, жить.
VIII
Государь и двор собирались покинуть древнюю столицу, коронационные торжества достигли кульминации, даже погода будто поняла необычайную важность и торжественность событий: в последние дни сентября прекратились дожди. Вечерами пышные фейерверки багровым светом озаряли московское небо, привыкшее к пожарам. Пиротехника достигла чудес: царь и поэзия; Пегас на вершине Парнаса выбивает копытами брызги из Ипокрены и рассыпает лавровые венки для увенчания царёвых преднамерений. В связи с этой аллегорией, может быть, вспомнили и о Пушкине. Кому, как не ему, воспевать новое царствование! Он получил неожиданный вызов к шефу жандармов Бенкендорфу.
В тревожном состоянии вышел он из гостиницы. «Европа» со своими вычурными уступами и экзотическими крыльцами казалась разукрашенной иноземкой среди московских построек. Нанять для приличия извозчика? Но Бенкендорф со всей своей канцелярией разместился в доме генерал-губернатора.
Тверская — торговая улица. Мальчишки-рассыльные сновали по сторонам, полосатые столбы масляных фонарей неровным забором торчали вдоль лавок и магазинов. Бородатые разносчики выкрикивали товары. Бухарцы в пёстрых чалмах с умильными улыбками протягивали со своих лотков восточные сладости, зазывно пестрели вывески, золотились двуглавые орлы казённой аптеки. Тянулись потоки прохожих и экипажей. Стаи ворон и галок с шумными криками поднимались с крыш, заборов и крестов церквей.
Что мог означать вызов к всемогущему сановнику? Что сулило будущее? Что делать? Чего не делать? Как жить? Вот он на свободе, а всё оставалось неопределённым.