Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — Почему бы не написать тебе широкое военное полотно? — не без умысла спрашивал Пушкин.

   — А как писать? — недоумевал Давыдов. — О солдатне писать вроде бы нечего. Офицеры же — друзья мои и приятели, да и недруги — все живы. Писать о них неприлично...

   — А я так думаю, знаешь ли... — Пушкин задумчиво смотрел на прославленного вояку и поэта. — Я думаю, что уже можно вообще писать о царствовании Александра, а это значит, писать о знаменитых наших войнах.

Вдруг прибежал Погодин. На нём лица не было.

   — Какое несчастье... какое несчастье... Веневитинов умер!..

Может ли быть? Юный, 21 год, подающий большие надежды...

   — Умер! В Петербурге умер! Тело везут в Москву...

Погодин разрыдался.

   — Нет нам счастья! Только что создан был круг наш — и такое кольцо вырвано...

Подробности были ужасны. На петербургской заставе Дмитрия Веневитинова задержали — строгости были повсюду! — и ночь он провёл в сыром каземате. И вот — простудился и умер.

Пушкин смотрел на безутешно плачущего Погодина. Ужасно, но что делать? Веневитинов конечно же был слишком хрупок для суровой России, да и в самом складе его ума, его стихов мало было истинно русского. Напрасно поехал он служить в Петербург. Напрасно, поддавшись отчаянию, уехал от той, которую безнадёжно любил, — от Зинаиды Волконской, женщины, в которой не было ничего русского.

Пушкин подошёл к зеркалу и посмотрел на себя. Он расправил плечи. Он воистину русский. У него-то сил хватит!.. Да, нужно, пока жив и цел, ехать в Петербург, мириться с отцом, начинать жизнь заново! Именно — заново...

И он написал Бенкендорфу письмо с просьбой разрешить ему переезд в Петербург.

XXVII

Ему разрешили, а он не ехал, потому что был влюблён.

Оттепель сменилась заморозками, но теперь уже недолгими: необоримым стало шествие весны. Снова побурел и осел снег, а потом вовсе стаял, небо сделалось высоким и прозрачным. И разлился свет — он расцвёл радостным весенним цветком и длинными днями полнил шумные, грязные улицы.

Он ездил к Ушаковым. Екатерина! Вдруг она встретила его в ярком тюрбане с перьями, с подвесками в ушах, с оголёнными, округлыми плечами, обрамленными кружевами. Он потерял голову.

Всей семьёй совершали прогулки к Пресненским прудам, где в саду собирался tout le beax monde de Moscou[336], где с утра до вечера гремела музыка, где дорожки, посыпанные песком, были аккуратно огорожены. Отправлялись на знаменитые гулянья под Новинским монастырём, ради которых на обширном пустыре вдруг возникал целый город готических, индийских, китайских балаганов, затейливых павильонов и бесчисленных шатров и лавок. Трубили трубы, били барабаны. В клетках рычали львы и тигры. Акробаты, канатоходцы, фокусники — зрелища и хлеба!

— Эй, сайки, свежие сайки...

   — Господа, подходите, только глаза протрите...

Повсюду торговля: пирога с сазаниной и сиговиной, сбитень или кипяток с патокой в огромных медных самоварах, водка, блины и икра в бочках под навесами и в шатрах.

На колеснице, запряжённой цугом, — ряженые. Один обложился подушками, изображая Бахуса, другой надел маску, представляя лешего, третий тренькает на балалайке. И впереди, и позади шествуют великаны, карлы, монстры — дудят в дудки, играют на волынках и гуслях...

А в балаганах пахнет ванильными вафлями и свежераспиленными досками.

   — Эй, заходи, я цыган Мора из цыганского хора...

С обитого материей балкона дед — с бородой и усами из серой пакли, в залатанном кафтане, в круглой ямщицкой шляпе, в лаптях и онучах — истошно кричит:

   — А вот в двенадцатом году француз сам себе наделал беду!

Юные и прелестные барышни Ушаковы от души веселились, их родители — благодушные и благонравные — умилялись на дочерей, а знаменитый поэт повсюду сопровождал семью.

Часто бывал он и у Вяземского. С князем Петром они близко сошлись, хотя и спорили, но этими непрерывными спорами, неожиданными аргументами и мнениями, которые они скрещивали, как мечи, кажется, подогревали друг друга.

Иногда Пушкин не мог скрыть, что удручён. Всё же он рассчитывал, что государь пропустит «Бориса Годунова». Неужели он преувеличивал расположение к нему царя? В чём же, в таком случае, выгода царской цензуры?

Что касается Вяземского, то он постоянно настроен был мрачно и безотрадно. Его глубоко сидящие глаза смотрели колюче.

В его кабинете были удобные кресла и диваны, но обычно собеседники или вскакивали с мест и стояли, или бегали по комнате.

   — Разгул невежества, глупости, трусости, совершенная инквизиция — вот наша Россия и сейчас и в будущем, — сказал князь. — Лучшие люди России, лучшие умы погибли!..

Но Пушкину хотелось хоть какого-то света.

   — Нет, нет, — встрепенулся он. — Не говори так! Нельзя же творить во мраке, особенно во имя России! — Душа его требовала надежды и веры. — Чтобы понять, что произошло, надо смотреть широко. Надо уразуметь пружины истории. И в прошлом, и в настоящем, и в будущем — исходить из действительности!..

Вяземский не желал сдаваться.

   — Правительство боится просвещения. Чугунный цензурный устав всё подавляет. Ищут малейших сомнений в правилах религии, малейших намёков...

   — Всё же молодой царь деятелен! — Пушкин даже покраснел от волнения. — Он отстранил Аракчеева, отставил Магницкого и Рунича и приблизил к себе опального Сперанского. Это что-нибудь да значит! Он учредил особый комитет для пересмотра всего государственного устройства и управления России и поручил разрешить крестьянский вопрос!.. Как тут не вспомнить о могучей деятельности Петра? — Пушкин смотрел на Вяземского, будто ожидая от него ответа. Повисло молчание.

   — Ты напрасно написал «Стансы», — вдруг сказал Вяземский тихим голосом, но с явным осуждением. — Этим ты ничего не добьёшься. Славы новой ты не достигнешь...

   — Я написал искренне! — оскорбился Пушкин. — Говорил о преобразователе!

Вяземский отвернулся. Ему будто даже неприятно было смотреть на Пушкина.

   — А ты знаешь, какой идёт слух о тебе? — сказал он. — Что шеф жандармов Бенкендорф тебе предлагал и — прости меня, но так говорят — будто ты...

   — Как это должно понять? — пробормотал Пушкин.

   — Ты знаешь, что значит слово «шпион».

   — Да ты что... ты что! — вскричал Пушкин. — Разговор был, правда, но я решительно, сразу... Как ты можешь?

   — Я? — Вяземский пожал плечами. — Ни на секунду не усомнился в тебе. Но ты знаешь, свет... — Он подошёл близко к Пушкину и положил ему руки на плечи. — Вот и не нужно было писать «Стансы». Й в Сибирь друзьям писать не нужно было — уже ходят списки: «Героям 14 декабря», «Друзьям в Сибирь». Вот так-то! — Вяземский опять принялся ходить по кабинету. — Читающая публика заподозрит тебя в искательстве, правительство — в дерзком своеволии, и ты потеряешь и тут, и там всё, что обрёл...

   — Если слова мои что-нибудь значат для царя. — Пушкин тоже бегал по комнате, — он поймёт, что во всём мой призыв к милосердию... Я говорил и повторяю: повешенные повешены — что же, им ничто не страшно, но судьба остальных слишком ужасна!

   — Ты, как философ восемнадцатого века, веришь в просвещённого монарха, — язвительно сказал Вяземский.

   — Мы все воспитаны на Просвещении, — ответил Пушкин. — Неужели в этом наша беда? Надо же во что-то верить! — почти с отчаянием воскликнул он. — Нет, жизнь не кончена! Надо жить, надо верить.

Да, жизнь не кончена. Скорее, скорее к Ушаковым.

В переполненной гостями уютной гостиной он с ярким блеском в глазах, с живой мимикой в лице рассказывал страшную сказку, которую ещё в Михайловском воплотил в стихах о разбойнике-женихе и девушке, случайно забредшей в разбойничье логово. Он говорил об ужасных следах преступлений, об опасности, страхе, сватовстве, изобличении атамана — и так увлечённо, с такой выразительностью в жестах и голосе, что впечатлительная Екатерина вскрикивала, жмурила глаза, закрывала лицо руками. А ему, кажется, только этого и надобно было! Увлёкшись сам, он сделался неотразимо красноречивым...

вернуться

336

Весь свет Москвы (фр.).

115
{"b":"596336","o":1}