Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что касается Адама Мицкевича, то этот уже прославившийся польский поэт за принадлежность к свободолюбивому обществу при Виленском университете — филаретов, «друзей добродетели» — пару лет назад был выслан из Польши во внутренние губернии России, и Москва, вечно оппозиционная к правительству, всячески ласкала его, развлекала и выказывала ему даже не восхищение, а преклонение. Он принят был повсюду. В самом деле, даже самых просвещённых москвичей он мог поразить помимо поэзии своей образованностью: знал французский, немецкий, английский, итальянский, испанский, латинский, греческий языки, по-русски говорил уже вполне правильно и держался при этом всегда ровно, корректно, приветливо.

Баратынский был, несомненно, красив. Но Мицкевича можно было назвать просто прекрасным: чёрные роскошные волосы ниспадали ему на плечи, на лице играл яркий румянец, нос был прям, а длинные ресницы загнуты, как у девушки. Между ними низкорослый, вертлявый, с изменчивым и странным лицом Пушкин похож был на гнома.

Винные пары привели его в отличное расположение духа. Он расточал шутки и любезности.

   — Твоя «Эда» — чудо, — говорил он Баратынскому. — Какого совершенства, какого разнообразия ты достиг! Гусар, Эда, поэт изъясняются по-своему. А описание лифляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! Всё — чудо. Поэма — образец грациозности, изящества, чувства. Я в восторге... Но ведь я давно предвидел, что ты превзойдёшь и Парни[294], и Батюшкова, и всех нас...

Баратынский зарделся от удовольствия.

   — Милый Пушкин, внимание к моим стихам поднимает их и в моих глазах... Но говорят, я лишь подражаю тебе... — По лицу Баратынского пробежала тень.

   — Перестань! В том-то и дело, что ты вполне оригинален.

   — Благодарю за дружбу. А помнишь наше петербургское братство? Ты, да Дельвиг, да Кюхельбекер, да я...

Пушкин ответил радостным звонким смехом.

   — Читал ваши «Крымские сонеты», — обратился он к Мицкевичу. — Прекрасно даже в переводе. Но я сам буду вас переводить!

   — Благодарю вас. — Глаза у Мицкевича были печальные, в лице — задумчивость.

   — Да, потому что у нас с вами одна и та же судьба — судьба ссыльных...

   — Ах, Александр Сергеевич! О приёме, оказанном мне в Москве, я не мог и мечтать...

   — Я сказал своей няне Арине: царь строг, а всё даст поесть... Вот так и случилось. — И снова зазвенел его смех.

Подошёл Соболевский, изрядно навеселе. В руках он держал недавно вышедшую из типографии Рене-Семёна[295] при императорской Медико-хирургической академии вторую главу «Евгения Онегина» — тоненькую книжку в 42 страницы, в бумажном переплёте, с виньеткой и наборной рамкой.

Он чокнулся и подмигнул Пушкину.

   — Дела идут!

Дела в самом деле были не так уж плохи. По поводу второй главы «Евгения Онегина» в гостиницу к Пушкину приезжал сам цензор, ординарный профессор Московского университета Иван Михайлович Снегирёв, высокий, тощий, с расчёсанными на пробор мягкими волосами и с выражением педантичной сухости на лице. Но к Пушкину он проявил величайшую любезность, объявив, что почитает за честь лично познакомиться со знаменитым поэтом. И поправки потребовал в общем-то незначительные: вместо «И небо раб благословил» — «Мужик судьбу благословил»... И вот Соболевский уже отвёз ему новую рукопись — «Графа Нулина»! Что ж делать? Придётся и «Цыган» скорее печатать. От отца не получит он ни копейки. А на что жить? А если жениться, так уж тут нужен постоянный доход. Чудеса! Какие-то новые времена! Он, чьё дворянство имело свыше шестисот лет, ради куска хлеба должен сделаться литератором-профессионалом! Такого никогда не было. Раньше служили, но служить он не хотел.

   — Дела идут! — воскликнул Пушкин и вновь чокнулся с Соболевским. — Я, байбак, скоро к тебе перееду.

Подошёл Веневитинов — он прижимал к впалой груди бокал с шампанским.

   — Ваша вторая песнь «Онегина» по изобретению, по изображению характеров несравненно превосходит первую, — сказал он значительно.

Чудо-юноша! И всё же в молодости нужна бешеная радость жизни, да побольше — это хорошо и для поэта, и для творений его.

   — И во второй вашей песне уже совсем исчезли следы Байрона, — продолжал Веневитинов. — Теперь напрасно было бы сравнивать Онегина с Чайльд-Гарольдом...

   — Да ведь мы с вами родня, хоть и дальняя! — вскричал Пушкин. — Так чокнемся за духовное родство поэтов!

Снова поднялся Погодин.

   — Господа, я составил Ultimatum. Послушайте: «Я, нижеподписавшийся, принимая на себя редакцию журнала, обязуюсь: помещать статьи с одобрения главных сотрудников: Шевырева, Титова, Веневитинова, Рожалина, Мальцова[296] и Соболевского по большинству голосов. Платить с проданных тысячи двухсот экземпляров Александру Сергеевичу Пушкину десять тысяч рублей ассигнациями. Платить означенным сотрудникам по сто рублей за лист сочинения и по пятидесяти за лист перевода. Если же подписчиков будет менее тысячи двухсот... Если же подписчиков будет более тысячи двухсот...» И так далее, господа. Прошу подписать!

И Ultimatum пошёл по рукам.

Торжественный обед продолжался до поздней ночи.

XII

   — Укороти свои бакены! Да они напугают её! Ну-ка, садись! — покрикивал Соболевский. — Эй, Семён!.. Couper[297]... так, чтобы... сам понимаешь!

   — Слушаюсь-с...

Простыня легла на плечи, защёлкали ножницы.

   — Готово-с, барин. А много-с — им не к лицу будет...

Пушкин вгляделся в зеркало: вряд ли он похорошел.

   — Ну что ж... — вздохнул он. — Благослови меня, байбак...

Соболевский проводил его до коляски. Кучер ногой пробовал колеса и сокрушённо покачивал головой.

   — Да ты растряс вконец мою коляску, — сказал Пушкин.

   — Доедешь... А может быть, лучше, если бы не доехал?

Он был прав. Всю дорогу Пушкина мучили сомнения.

Быть счастливым... Неведомая наука счастья. Но, Боже мой, нужно же человеку, занятому серьёзным делом, иметь свой угол и покой... Узнать счастье! Уткнуться лицом в мягкие колени и замереть, чувствуя пальцы, перебирающие твои волосы... И всё же: сколько новых обязанностей, трудностей, сложностей, почти неразрешимых проблем — и эти узы, навсегда стягивающие и неумолимо мешающие...

Дом Зубкова — настоящая усадьба с боковыми флигелями, с колоннами, рустованным цоколем, рельефным фризом, со скульптурами, украшающими парадный двор. Она раскинулась просторно за узорчатой решёткой в одном из бесчисленных переулков Москвы.

Быстрым шагом Пушкин пересёк залу, одну гостиную, вторую — и нашёл приятеля в диванной, читающего французскую новинку.

   — Рад, что ты пришёл. — Зубков приветливо заулыбался. — Садись, я вспомнил и хочу рассказать подробности, которые, я знаю, не могут тебя не волновать. Так вот: в крепости на меня надели кандалы, а кандалы эти состоят из двух железных оков, соединённых железной же перекладиной, так что они натирают тело до крови... Что ж ты не садишься?

Пушкин взволнованно расхаживал по комнате, потом остановился вблизи Зубкова.

   — Твоя свояченица дома?

У Зубкова приподнялись брови.

   — А что?

Пушкин снова заходил по комнате. Зубков закрыл книгу и положил её рядом на диван.

   — Слушай, Александр Сергеевич. — Он понизил голос. — Я тебе только одно скажу: счастье не может быть вечным...

Пушкин подскочил к нему.

   — Экую новость ты мне открыл! Не вечно. Но мне двадцать семь лет... Счастье — где ни ищи его — лежит на самых обычных дорогах.

   — Слушай, — мягко повторил Зубков и настороженно оглянулся. — Я, женясь на её сестре, помышлял о счастье... Не скажу, чтобы я ошибся. Но при твоей натуре...

вернуться

294

Парни Эварист Дезире де Форж (1753—1814) — французский поэт.

вернуться

295

Рене-Семён (Семён) Август Иванович (1788—1862) — парижанин, с 1809 г. в России, содержатель (арендатор) типографии при Московском отделении Медико-хирургической академии в 1820—1846 гг., книгоиздатель и книгопродавец.

вернуться

296

Мальцов Иван Сергеевич (1807—1880) — чиновник Московского архива Министерства иностранных дел, первый секретарь русского посольства в Персии, сотрудник «Московского вестника».

вернуться

297

Стричь (фр.).

97
{"b":"596336","o":1}