Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Плетнёв перестал улыбаться.

   — Позвольте-с!.. — Он даже придал своему лицу строгость. — Сам государь отметил дозволенное и недозволенное!

   — По цензурному уставу, — твердил директор, — полагается подпись цензурного комитета. — Он смотрел не на Плетнёва, а в дощатый пол. — Не могу-с. Так я и места своего лишусь. — Он вернул рукопись Плетнёву.

Господи, почему в России так боятся печатного слова?

Увы, Плетнёв был не тот человек, который может всерьёз сердиться или упорствовать. Он покорно склонил голову, взял рукопись и спрятал её в портфель. И вновь направился в канцелярию шефа жандармов.

Его принял сам директор канцелярии действительный статский советник фон Фок. В своё время, когда Пушкин находился в ссылке в Михайловском, именно бдительный фон Фок организовал за Плетнёвым слежку, заметив слишком деятельную переписку с поэтом.

Криминального ничего не обнаружили: переписка была лишь литературно-деловая. И теперь фон Фок — плотный человек, обряженный в голубой жандармский мундир, с крупной головой и твёрдым, выпирающим подбородком — самым приветливым образом выслушал Плетнёва и тут же написал записку: стихотворения Александра Сергеевича Пушкина можно печатать без цензурного разрешения, но с пометкой: «С дозволения правительства». Плетнёв рассыпался в благодарностях. Преодолевая усталость, он вновь поспешил в типографию.

И снова директор вчитывался в бумагу — теперь записку самого фон Фока. И опять, взяв заглавный лист рукописи, внимательно вглядывался в него.

   — Однако, — сказал он тусклым голосом, — на первой странице карандашом только написано «позволено», а не «с дозволения правительства». И типография на основании Устава о цензуре...

Плетнёв испытал отчаяние. Он даже всплеснул руками.

   — Но что же мне делать? — взмолился он.

Директор типографии склонил голову, глядя в дощатый пол.

   — Вам остаётся только обратиться к министру народного просвещения адмиралу Шишкову, — тихим голосом посоветовал он. — Постарайтесь испросить у него разрешение, ведь типография принадлежит именно Департаменту народного просвещения...

Хождения, записи на приём, переговоры с секретарями... Но что не сделает верный друг ради гения, надежды российской словесности?

И наконец, перед ним открылись двери министерского кабинета. Александр Семёнович Шишков был уже старик, пожелтевший, со сморщенной кожей и бровями, разросшимися пучками, но держался он по старинной выправке очень прямо и вёл себя строго и официально. Он был всё тот же погасилец, покровитель старины и ненавистник всего нового.

   — Что ж, — сказал он, — я свяжусь с его сиятельством Бенкендорфом, спрошу у него, какие именно сочинения господина Пушкина государь император высочайше дозволил напечатать.

   — Но ваше превосходительство... ваше превосходительство, — залепетал Плетнёв, — здесь всё написано...

Адмирал был неумолим.

Пришлось ждать больше недели, пока Бенкендорф вдруг не приехал из своего имения в Петербург. Он сам принял Плетнёва.

Плетнёв испытал волнение, страх, потрясение. Грозный генерал смотрел не на него, а поверх, куда-то в пространство, с которым, очевидно, сливался и посетитель. Потом, всё так же не глядя на Плетнёва, размашисто начертал министру народного просвещения записку: да, на пропущенных сочинениях Пушкина можно делать пометку: «С дозволения правительства».

   — К господину министру зайдите через неделю, — на прощание коротко бросил он Плетнёву.

Через неделю Плетнёв, понурый, подавленный, опять стоял перед адмиралом Шишковым, а тот был по-прежнему строг и официален.

   — Что ж, — сказал он, — сочинения Пушкина можно печатать с пометкой: «С дозволения правительства», — и написал на рукописи эти слова.

Плетнёв гнал извозчика к типографии. Он соображал, сколько хлопот ещё предстоит: после третьей главы «Евгения Онегина» нужно будет печатать «Графа Нулина».

Однако с третьей главой ещё пришлось повозиться. Опять предстал он перед директором канцелярии, и на пробном экземпляре фон Фок начертал: «III отделение Собственной его императорского величества канцелярии, просмотрев отпечатанную в типографии Департамента народного просвещения третью главу...»

Третья глава «Евгения Онегина» была окончательно разрешена к публикации. Победа!

XXXV

Прогулка в середине сентября 1827 года.

Вот и осень. Горят багряными красками рощи. Моросит мелкий дождь. Это даже не дождь, а какие-то брызги, и воздух полон влаги, которая каплями стекает на лицо. Лошадь понуро машет головой. Хорошо предаться мыслям, покачиваясь в седле в такт широкому шагу. Его роман в прозе стремительно продвинулся вперёд. Уже Ибрагим в России, он любимец Петра и с изумлением и благоговением присматривается к необыкновенному человеку, готовясь и желая сам принять участие в великих преобразованиях. Петра он изобразил мягким, приветливым и сердечным человеком. Он ли не знал о звериных выходках этого властителя, о жестокостях — даже болезненных, — перед которыми меркли жестокости самого Ивана Грозного! Выдающийся просветитель своими руками сажал на кол, самолично участвовал в пытках в застенках, не дрогнув, мучил сына, и в иностранных мертвецких заставлял рвать трупы зубами, приохочивая к наукам. Он гнал народ вперёд кнутом и дубиной, как гонят многомиллионное стадо баранов. Неужели для России нет другого пути к цивилизации, кроме варварства? В мощёных болотах и прорытых каналах новой пышной столицы лежали тысячи и тысячи загубленных...

Но всего этого он не хотел показывать. Дело поэта пробуждать добрые чувства, а не злобу и мстительность. Были злодеяния — но и стремительное продвижение тяжеловесно-огромной страны вперёд, к свету, ко всем отраслям просвещения и наук, к новым понятиям и нравам, вдогонку ушедшей далеко Европе. История сложна и противоречива. Она грозна и никому ничего не прощает. Слабых бьют. История не укладывается в простые схемы литературных произведений. Что-то надо подчеркнуть, а что-то перечеркнуть. Нужно сделать свой выбор! Он желал изобразить Петра цивилизованным и великим преобразователем, началом всех начал новой России.

...На его столе разбросаны были книги, бумаги, принадлежности туалета. Рядом с томиком Монтескье расположились щёточки и баночки. С «Журналом Петра I» соседствовали пилочки и флакончики. Рядом со стопкой рукописей высились ежемесячники Карамзина и множество альманахов.

Облачённый в молдавскую красную шапочку и халат, он сам с собой играл в бильярд в зальце с портретами предков на стенах.

Мысли сейчас были не о романе в прозе, а о романе в стихах. Здесь, в деревенской глуши, наконец-то почуял он по-настоящему рифмы и полностью отдался их гармоничному течению. Прежде всего он дополнил несколькими строфами шестую главу.

Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
Ужель и впрямь и в самом деле
Без элегических затеи
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?

Да, несколько лирических строф о самом себе. Неужто пришло время прощаться о юностью? Что ж, всему свой срок... Он обдумывал трудно дававшуюся, суровую седьмую главу — главу взрослой зрелости его самого и его героев. Шар в угол. Но как развить сюжет? Фрагменты были, но как выстроить их? Не было цельного замысла... Он даже не решил, в каком порядке расположить отдельные строфы.

Шар в середину. Увы, неровное зелёное сукно старого бильярда мешало точности удара.

Однако целые куски главы — и немалые — были вполне и окончательно отделаны. Он даже послал в «Московский вестник» строфы об Одессе с подзаголовком: «Из седьмой главы» — и с нумерацией I — XIV. Теперь же он сомневался, правильно ли выбрал начало. Разве «Путешествие Онегина» составляло основу главы? Если нет, зачем же было начинать с путешествия? С другой стороны, он уже написал лирическое отступление о Москве и его тоже полагал напечатать в «Московском вестнике» — может быть, под названием «Москва» и без нумерации строф. Но он решительно не в состоянии был сообразить: в конце концов, войдёт этот отрывок в состав седьмой главы или нет?

126
{"b":"596336","o":1}