Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он листал вылившиеся в стихи страницы бурной своей биографии. Вот мучительные и сладостные биения его сердца, полные тоски и любви к блистательной фрейлине Екатерине Бакуниной... Вот «Разлука» — прощальная песнь лицейским пенатам... Петербург, «Выздоровление» — что за важность, если стихи посвящены продажной прелестнице: это создание поэта, и он вновь обработал его, вычеркнув строки, которые показались слишком слабыми или слишком несамостоятельными... Крым? Начало бессмертной, великой, вечной, неугасимой любви его к Марии Раевской. Что за chef-d’cenvre[211] «Нереида»! Он поместил её в раздел «Подражания древним». Горькая накипь и муть от бешеной, чувственной страсти Амалии Ризнич... Борения души, мрак и свет — «Демон» и «Вакхическая песня»... Бурные катаклизмы эпохи и могучие властители дум — «Воспоминания в Царском Селе», «Наполеон», «К морю»...

Он, двадцатипятилетний молодой человек, более десяти лет в литературе! И этот сборник был бы итогом какого-то поэтического и жизненного отрезка. И ждать оставалось недолго: может быть, лишь до конца этого года.

Прогулка в первой половине октября 1825 года.

Осень — в холодном её дыхании душа расцветала и раскрывалась. Так уж он устроен! Осеннее дыхание освежало его, молодило, каждый мускул играл, и соки жизни текли полнее и стремительнее. Хлябь, туман, влага, низкое небо, а его преисполняют радостные надежды и порывы: жить, любить, творить, создавать! Тем более что друзьями из Петербурга дан знак: надейся! И ожила надежда на перемену в судьбе! ...19 октября лицейские друзья конечно же соберутся, чтобы отметить знаменательный день. И он готовил послание. Тихая, задумчивая, грустная улыбка то и дело трогала его полные губы. Он представлял себе, как скотобратцы-чугунники будут петь смешные, незатейливые лицейские песни, именовать друг друга школьными кличками, вспоминать только им понятные и дорогие мелочи общего детства — и так будет всегда, до тех пор, пока не уйдёт из мира последний из них...

Кто-то уже ушёл — он посвятил им проникновенные строки. Кто-то в странствиях, вдали — им тоже строки. Кого-то он обнял здесь, в михайловском изгнании. А о себе нужно сказать словами не горести или жалобы, а надежды — и передать просветлённую грусть поэта, всё верящего дружбе, любви, судьбе. Он ждёт встречи — он с каждым из друзей и со всеми вместе, и встреча недалёка, и мечты сбудутся...

Впрочем, он не только мечтал, но и рассчитывал: письмо его в пути конечно же будет вскрыто теми, кто за ним следит. Вдруг стихи его дойдут до царя! Как-то он написал Вяземскому подобие афоризма: в подлости, дескать, нужно некоторое благородство — и подпустил лести в адрес адмирала Шишкова. Что делать, поэт не может быть вечно стоек: конечно, он превратится в героя, но душа его очерствеет, утратив лёгкость, чуткость и необходимую восприимчивость. Героем оно будет — а поэтом? Так поднимем же и осушим кубки до дна за ненавистного тирана, за Александра — за царя, основавшего лицей, не забыв конечно же упомянуть о неправом гонении, которому он подверг поэта! Катенина, высланного когда-то из Петербурга на жительство в деревню, уже милостиво вернули в столицу — может быть, скоро его черёд?

...пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!
О, сколько слёз, и сколько восклицаний,
И сколько чаш, подъятых к небесам!

Конечно же мы горды, мы исполнены внутреннего достоинства, мы ради чести готовы идти на смерть, но кто выдержит угасание в бескрайних просторах России под тяжестью неумолимого государственного бюрократического механизма...

К почтовому дню он поспешил в Тригорское. Здесь, как и прежде, было людно, семья вернулась ещё в сентябре. Снова смех, шум, беготня, флирт, альбомы, обмороки, танцы и фортепьяно...

Но ему захотелось прочитать сцену у фонтана, которой заканчивалась вторая часть трагедии. Увы, создавая сцену, он никак не мог вспомнить, восстановить в памяти все подробности и нюансы, возникшие в воображении когда-то во время прогулки... Впрочем, и новая сцена была прекрасна.

Прасковья Александровна и барышни бурно аплодировали, звонко поздравляли и обсуждали без конца необычные, яркие, романтические характеры Марины и Самозванца. Окрылённый, он поспешил домой, чтобы схватить перо и наконец закончить труд, о котором он думал и утром, и днём, и вечером, и ночью... Третья часть начиналась со сцены «Граница литовская» и заканчивалась победой Димитрия.

Он знал, что создаёт великое произведение. Ничего подобного раньше в России не было. Действие по-шекспировски было широко, герои действовали согласно своим характерам, и, главное, он вывел на сцену народ — народ и решит исход трагедии... Оставалось написать последнюю сцену. Волнение мешало, он долго ходил по комнате.

Кремль. Дом Бориса. Стража у крыльца...

Он чувствовал с такой остротой, будто и сам присутствовал в собравшейся на площади толпе. Наконец уселся за стол.

Царь Фёдор, его сестра и мать под стражей. Идут бояре: Голицын, Мосальский, Молчанов, Шерефединов, за ними стрельцы. Из дома доносятся крики. Царь Фёдор и его мать мертвы. Народ в ужасе. Вот так он завершил трагедию. И написал внизу:

Конец комедии в ней же
Первая персона царь Борис Годунов
Слава Отцу и Сыну и Святому Духу
Аминь

Мысленным взором окинул громадный свой труд. И вскочил, запрыгал по комнате, аплодируя сам себе и крича:

— Ай да Сашка, ай да Пушкин!

Да, он довершил, он совершил литературный свой подвиг! Он дал новые начала русской драматургии и в трагедии из русской истории предложил философское понимание хода этой истории.

Он ещё долго ходил из угла в угол. Ссылка в деревню конечно же тяжела, но разве она не помогла творчеству, потребовавшему от него чрезвычайных усилий и сосредоточенности? Что ж, зато его талант теперь в расцвете: он может творить во всю силу... И дивные свершения представились ему.

Уже несколько успокоившись, он остановился перед столом и написал в конце рукописи: «7 ноября 1825».

Странно: к радости примешивалась грусть. Он вжился в трагедию, теперь же она была уже чем-то вне его и жила самостоятельной жизнью.

Было ещё не поздно. Вечерело. Взяв тетрадь, он отправился в Тригорское: нужно было как-то разрядить свою взволнованность, выплеснуть напряжённые чувства.

   — Мнение народное, мнение народное! — восклицал он возбуждённо. — В нём вся пружина. Вы поняли?

   — Мнение, — заметила разумная Прасковья Александровна. — Но не действие.

   — Да, конечно, — тотчас согласился Пушкин. Это было существенно. В этом был нравственный смысл.

   — А слышали вы, — с грустью сказала Прасковья Александровна, — что ангел-государь занемог в Таганроге?

   — Вот как? — рассеянно откликнулся Пушкин, занятый своими мыслями.

XXXVI

Продолжая, дополняя, отделывая «Автобиографические записки», он конечно же вспоминал не только других, но и себя самого. Документ исторический — но и биографический! Что же писать? Можно и нужно ли исповедально всё говорить о себе? Конечно, никого так не знаешь, как самого себя. Но к чему публике личные, погребённые в глубине души, часто мучительные тайны, от которых и сам-то бежишь... Признаться искренне, буквально во всём — просто невозможно, и Руссо тому яркий пример. Да и к чему публике эти признания? Чтобы толпа развенчала Поэта? Чтобы говорили: он подл, как и мы, он низок, как и мы? Да, в его жизни падений было не меньше, чем взлётов, и всё же он остался Поэтом!

вернуться

211

Шедевр (фр.).

65
{"b":"596336","o":1}