И всё же это была уже не богиня, в прекрасном облике спустившаяся в земную юдоль и подвигнувшая его на высокий любовный вздох, а просто женщина, красивая женщина, одна из женщин... Испытал ли он грусть? Нет, так и должно быть, потому что небо навечно отделено от земли.
— Quelle magie le langage de Pamour n’emprunte-t-il pa de la poesie[378], — сказала она, пытаясь оживить поэзию.
Но он сделался прозаичным и даже насмешливым.
— Ермолаю Фёдоровичу[379] ты, право, сохранила жизнь... В его возрасте ты убила бы его.
— Это мой муж и мой деспот отец, выдавший меня, шестнадцатилетнюю девочку, за старика генерала, разбили мне жизнь... А мой муж желал, чтобы я понравилась императору...
Губы Пушкина дрогнули в усмешке.
— И кажется, ты преуспела. После смотра, насколько я знаю, твой муж вдруг резко пошёл в гору?
Она вздохнула.
— Се sarcasme... Но может ли женщина отказать императору?
— Не может? — Его настроение заметно портилось.
— Это всё равно что отказать Богу, — сказала она. — И когда после манёвров я увидела государя в маленькой полковой церкви, разбитой шатром на поле Полтавской битвы, мне показалось, будто я обвенчалась с Богом...
— Для тебя Александр был Бог?
— А для кого он не был Богом?
— Но Веневитинова ты тоже соблазнила? — Он сделался желчен.
— Ты не в настроении, иди вниз, я скоро приду...
Её тюлевое платье лежало на кресле.
— Если хочешь знать, Веневитинов был влюблён в Зинаиду Волконскую, а ко мне чувствовал лишь нежное участие.
— И ты позволила так рано умереть поэту?!
— Се n’est pas bien de s’attaquer a une personne aussi inoffensive[380], — сказала она жалобно.
— Извини меня.
У Дельвигов было весело. Прекрасная музыкантша, Софи аккомпанировала, а Яковлев звучным густым баритоном пел модный романс. Вульф стоял рядом и неотрывно смотрел на Софи. Романс был любовный, она то и дело вскидывала на него глаза.
Потом Иллич`вский преподнёс ей альбомные стихи:
С амброзией представши к вам,
Я уподобил вас богине;
Но похвалы не в моде ныне
И стали приторны для дам.
Дельвиг благодушно поглядывал на всех сквозь очки в золотой оправе. Он казался весёлым и беспечным.
Пушкин вновь перелистал недавно вышедший альманах «Северные цветы». Дельвиг поместил гравированный его портрет с оригинала Кипренского, а он украсил издание своего друга множеством творений, которые из его рук с жадностью выхватил бы каждый из русских издателей. Здесь были элегия «Под небом голубым страны своей родной», «Отрывки из писем, мысли и замечания», «Граф Нулин», сцена «Граница литовская» из трагедии «Борис Годунов», стихотворения «Ангел» и «Череп». И по его просьбе Дельвиг напечатал в альманахе стихотворение Языкова «К няне А. С. Пушкина»: «Свет Родионовна, забуду ли тебя...»
Подошёл Дельвиг.
— Вот ты хвалишь Вяземского, — сказал он. — Я и сам его люблю, но что он за поэт рядом с тобой? Баратынского люблю больше самого себя, но и он тебе много уступает...
Альманахом Пушкин был доволен.
В нём участвовали Жуковский, Гнедич, Туманский, Козлов, Вяземский, Баратынский, Плетнёв. Сбывалась мечта: создать единый центр истинных, передовых, честных писателей, законодателей вкуса.
Подошёл Сомов.
— Ждите пакостей от Булгарина, уж я-то его знаю. Читали «Московский вестник»?
В первом номере «Московского вестника» храбрец Шевырев в статье «Обозрение русской словесности за 1827 год» обозвал Булгарина автором бесцветных статей и бесхарактерных повестей: в его писаниях, дескать, отсутствует та теплота чувств и мысли, которая роднит читателя с писателем.
— Нет, Булгарин не оставит это без ответа, — предупреждал многоопытный Сомов. — Достанется и нам всем.
Софи и Алексей Вульф о чём-то шептались, сидя в углу дивана.
Вдруг Дельвиг громко объявил:
— Друзья! Как чиновник Министерства внутренних дел, я командирован в слободско-украинские губернии для следствия по заготовке провианта для войск... Мы с женой уезжаем — и надолго!
Он казался благодушным, спокойным, весёлым.
На лице хладнокровного Алексея Вульфа не выразилось ровно ничего, но Софи в приступе истерики подбежала к роялю и, с треском откинув крышку, заиграла что-то крикливое, бравурное.
Вошла Анна Петровна Керн.
XLIV
Туманная седьмая глава «Евгения Онегина» наконец обрела определённые очертания. Уж если показывать европеистов в России, то есть Онегина и всех, кто вышел на Сенатскую площадь, сделать это следовало конечно же глазами Татьяны.
И вспомнилось, как однажды, в унылый день своего заточения, он посетил опустевшее Тригорское и рылся в книжных шкафах библиотеки. Вот сцена! Татьяна в безлюдном имении Онегина и сквозь круг его чтения и заметок на полях прозревает его суть и характер.
Сразу же закипела работа. Ленский убит, увы, его могила заброшена, его постигло забвение, а резвая Ольга увезена пленившимся ею уланом. Татьяна одна со своей тоской и неразделённой любовью.
Ложились одна за другой черновые строфы. Послышался шум, топот ног, и, обогнав нерасторопного Никиту, в комнату почти вбежал...
Да, конечно же почтовый тракт, связывающий обе столицы, был так оживлён круглый год, что в любой сезон можно было представить мчащегося в ту или другую сторону кого-либо из друзей... Из Москвы приехал Вяземский!
Друзья обнялись.
Вяземский подмигнул, заговорщически кивая на оставленную на постели тетрадь:
— Что-то затеял! Однако ты не в своей тарелке...
В самом деле, в Пушкине не было обычной весёлости, и в больших голубых глазах его затаилось беспокойство.
Он было отмахнулся, не желая о себе говорить, но всё же признался: да, он собой не совсем доволен; берётся за многое, но до конца не доводит; вот начал большой роман в прозе — и не закончил; вообще множество отрывков — и ничего целого; может быть, он вступает на какой-то новый, им самим ещё не осознанный путь? Он желал бы прочитать друзьям кое-что...
Как обычно, разговор пересыпали острыми, часто непристойными шутками, но потом у князя Петра сжатые губы ещё больше сжались, отчего черты лица стали ещё более резкими, и, насупив брови над глубоко сидящими, глазами, он сказал:
— Не могу скрыть от тебя... Ты много потерял в общем мнении, написав «Стансы» царю...
Пушкин даже вскрикнул — так он был уязвлён.
— И ты так думаешь? — До чего дошли толки: его обвинили в придворной лести, в искательстве, в измене. — Я желал на примере Петра убедить молодого царя вернуть братьев наших с каторги!
Скульптурный подбородок Вяземского выдался ещё больше вперёд.
— И всё ж в Москве охладели к тебе... Ведь всегда есть охотники пачкать грязью...
Но характер у Пушкина был энергичный, бойцовский.
— Что же, я написал «К друзьям». Именно к друзьям, — подчеркнул он, — потому что мне важно именно мнение друзей, а не всех прочих...
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
— Да, языком сердца, потому что хочу верить и верю в молодого монарха.
Приятели начали взволнованно обсуждать характер и деятельность Николая. Разве не оживил он Россию победоносной войной с Персией, победоносной же Наваринской битвой против турок?.. Разве не печатают в «Сенатских новостях» его собственноручные резолюции и строгое меры против злоупотреблений, взяточничества, медлительности в исполнении указов?.. Он не терпит фаворитов и визирей. Он карает независимо от положения и происхождения!.. Правда, он не допускает и мысли об отмене крепостного права и каком-либо конституционализме в России; он уверен в том, что лишь неограниченная власть возможна для его необъятной державы. Передают сказанные им слова: «Занимайтесь службой, а не философией, философов я терпеть не могу и всех их в чахотку вгоню!..»