ПОВЕРКА Человек поверяется холодом или жарой в сорок градусов выше и ниже нуля, и еще — облепляющей весь горизонт мошкарой, и еще — духотой, бездушной, словно петля. Закипает и превращается в пар, загорается и превращается в дым ваша стойкость. А тот, кто упал, — пропал, и поэтому лучше быть молодым. Двадцать градусов лишних он выдержит — не пропадет. До костей он промокнет, но всё — не до самых костей. А сгоревши дотла, он восстанет из пепла, пойдет и гостей позовет! Напоит и накормит гостей! Лучше быть молодым! Все, кто может, — спасайся, беги в край, где легкая юность чеканит шаги! МЕТОД Мир абстракций, тот, что рядом, рядом жил со мной, глядел туманным взглядом, никогда не посещался мной, был невыездной страной. Что мне делать в этом странном мире? Обобщения легки, как дым, не оттянут мышцы, словно гири. Предоставим это молодым. Факты накоплялись и скоплялись, друг за дружку иногда цеплялись, тлели в кучах прелою листвой, палой, прелой, но еще живой. Я их не выстраивал в системы, этих не соединял я с теми. Я не разворашивал навал и концепций в нем не узнавал. Что там ни толкуй ученый олух, я анатом, а не физиолог. Не геолог я — промысловик. Обобщать я вовсе не привык. Просто думаю, отнюдь не мыслю, и подсчитываю, а не числю и с древнеславянским языком даже в кратком курсе незнаком. Фактовик, натуралист, эмпирик, а не беспардонный лирик! Малое знаточество свое не сменяю на вранье. «Про меня вспоминают и сразу же — про лошадей…» Про меня вспоминают и сразу же — про лошадей, рыжих, тонущих в океане. Ничего не осталось — ни строк, ни идей, только лошади, тонущие в океане. Я их выдумал летом, в большую жару: масть, судьбу и безвинное горе. Но они переплыли и выдумку и игру и приплыли в синее море. Мне поэтому кажется иногда: я плыву рядом с ними, волну рассекаю, я плыву с лошадьми, вместе с нами беда, лошадиная и людская. И покуда плывут — вместе с ними и я на плаву: для забвения нету причины, но мгновения лишнего не проживу, когда канут в пучину. «Пограмотней меня и покультурней!..»
Пограмотней меня и покультурней! Ваш мозг — моей яснее головы! Но вы не становились на котурны, на цыпочки не поднимались вы! А я — пусть на ходулях — дотянулся, взглянуть сумел поверх житья-бытья. Был в преисподней и домой вернулся. Вы — слушайте! Рассказываю — я. «Самые лучшие люди из тех, что я знал, не хотели…» Самые лучшие люди из тех, что я знал, не хотели самые лучшие книги из тех, что я знал, раскрывать, не разбирались в гуаши, а что до пастели, думали: это кровать. Первый мной встреченный гений был писарем роты. Быстро, как будто планета Земля обороты, он совершал осмысленье планеты Земли. Вскоре — его перевели. Самые лучшие люди — самые занятые. Это, наверное, были солдаты простые. Чем занятые? Им надо творить чудеса каждые полчаса. Им достается не рукопись — только машинопись. Скоропись духа — искусство — им не разобрать. Живопись им непонятна, как клинопись. Песни — любили орать. Вот отоспятся, отстроются и наедятся — и на искусство, как следует, наглядятся. БОЛЬ В ГЛАЗАХ Всю-то жизнь я читал. За это получаю, как всякий любой, резь в глазах — как от сильного света, как от света прожектора — боль. За все листанные газеты, что домой ворохами я нес, резь в глазах, как от сильного света, боль до слез. За текущую макулатуру, — нет того, чтобы мимо текла, — за все читанное мною сдуру боль зеницы мои свела. Сколько книг человеку нужно? Семь книг? Шесть книг? Пять книг? Жизнь и год-полтора еще нужно, чтоб во всем разобраться в них. Я теперь на руках их держу, поразмыслю, вдумчиво взвешивая, а потом: — Извините, — скажу. Сдержанно скажу. Вежливо. |