«В маленькую киношку…» В маленькую киношку да на сеанс дневной, чтоб людей немножко, чтоб механик дрянной — в маленькую, вставленную, врезанную в домок, чтобы картину старенькую я досмотреть бы мог. Только сеанс начнется — сразу часы заскрипят, сразу стрелка качнется наоборот, назад. Что же там было вначале? Кто играл и кого? Мы ведь — не замечали, не видели ничего. Смотрится любо-дорого, хоть и снято давно. Все-таки было здорово в том, довоенном, кино. Все-таки было славно. Я досмотрю исправно и с облегченной душой тихо пойду домой. СТАРУХА В ОКНЕ Тик сотрясал старуху слева направо бивший, и довершал разруху всей этой дамы бывшей. Шептала и моргала и головой качала, как будто отвергала все с самого начала, как будто отрицала весь мир из двух окошек, как будто отрезала себя от нас, прохожих. А пальцы растирали, перебирали четки, а сына расстреляли давно у этой тетки. Давным-давно. За дело. За то, что белым был он. И видимо — задело. Наверно — не забыла. Конечно — не очнулась с минуты той кровавой. И голова качнулась, пошла слева — направо. Пошла слева направо, потом справа налево, потом опять направо, потом опять налево. И сын — белее снега старухе той казался, а мир — краснее крови, ее почти касался. Он за окошком — рядом сурово делал дело. Невыразимым взглядом она в окно глядела. ПОЛИТРУК Словно именно я был такая-то мать, всех всегда посылали ко мне. Я обязан был все до конца понимать в этой сложной и длинной войне. То я письма писал, то я души спасал, то трофеи считал, то газеты читал. Я военно-неграмотным был. Я не знал в октябре сорок первого года, что войну я, по правилам, всю проиграл и стоит пораженье у входа. Я не знал, и я верил: победа придет. И хоть шел я назад, но кричал я: «Вперед!» Не умел воевать, но умел я вставать, отрывать гимнастерку от глины и солдат за собой поднимать ради родины и дисциплины. Хоть ругали меня, но бросались за мной. Это было моей персональной войной. Так от Польши до Волги дорогой огня я прошел. И от Волги до Польши. И я верил, что Сталин похож на меня, только лучше, умнее и больше. Комиссаром тогда меня звали, попом не тогда меня звали, а звали потом. 9-го МАЯ
Замполит батальона энского, капитан Моторов Гурьян, от бифштекса сыт деревенского, от вина цимлянского — пьян, он сидит с расстегнутым воротом над огромным и добрым городом, над столицей своей, Москвой: добрый, маленький и живой. Рестораны не растеряли довоенной своей красы. Все салфетки порасстилали, вилок, ложек понанесли. Хорошо на душе Моторову, даже раны его не томят. Ловко, ладно, удобно, здорово: ест салат, заказал томат. Сколько лет не пробовал сока, только с водки бывал он пьян. Хорошо он сидит, высо́ко. Высоко́ забрался Гурьян. КАК УБИВАЛИ МОЮ БАБКУ Как убивали мою бабку? Мою бабку убивали так: утром к зданию горбанка подошел танк. Сто пятьдесят евреев города, легкие от годовалого голода, бледные от предсмертной тоски, пришли туда, неся узелки. Юные немцы и полицаи бодро теснили старух, стариков и повели, котелками бряцая, за город повели, далеко. А бабка, маленькая словно атом, семидесятилетняя бабка моя крыла немцев, ругала матом, кричала немцам о том, где я. Она кричала: — Мой внук на фронте, вы только посмейте, только троньте! Слышите, наша пальба слышна! — Бабка плакала, и кричала, и шла. Опять начинала сначала кричать. Из каждого окна шумели Ивановны и Андреевны, плакали Сидоровны и Петровны: — Держись, Полина Матвеевна! Кричи на них. Иди ровно! — Они шумели: — Ой, що робыть з отым нимцем, нашим ворогом! — Поэтому бабку решили убить, пока еще проходили городом. Пуля взметнула волоса. Выпала седенькая коса, и бабка наземь упала. Так она и пропала. |