ПОЦЕЛУЙ В ТЕМНОТЕ Поцелуй в темноте. Часы остановлены. Звезды — выключены. Все страдания мира — вылечены. Все стремления мира — чисты. И покуда он длится, длится поцелуй во тьме, во тьме, темным снегом на светлые лица сыплет, как подобает зиме. Тает снег от тихой горячности, заливая свидания те, и восходит в вечерней мрачности светлый поцелуй в темноте. О БОРЬБЕ С ШУМОМ Надо привыкнуть к музыке за стеной, к музыке под ногами, к музыке над головами. Это хочешь не хочешь, но пребудет со мной, с нами, с вами. Запах двадцатого века — звук. Каждый миг старается, если не вскрикнуть — скрипнуть. Остается одно из двух — привыкнуть или погибнуть. И привыкает, кто может, и погибает, кто не может, не хочет, не терпит, не выносит, кто каждый звук надкусит, поматросит и бросит. Он и погибнет зато. Привыкли же, притерпелись к скрипу земной оси! Звездное передвижение нас по ночам не будит! А тишины не проси. Ее не будет. КОСЫЕ ЛИНЕЙКИ Россия — не Азия. Реки здесь не уходят в пески. Из самотека Косолинейная — в стиле дождя — ученическая тетрадка. В ней сформулировано кратко все, до чего постепенно дойдя, все, до чего на протяжении жизни додумался он, что нашел. В ходе бумажного передвижения это попало ко мне на стол. Тщетна ли тщательность? Круглые буковки? Все до единой застегнуты пуговки. Главные мысли, как гости почетные, в красном углу красной строки. Доводы — аккуратно подчеркнуты, пронумерованы четко листки. Впрочем, подробности эти — технические. Мысли же — мученические, а не ученические. Сам дописался, додумался сам! Сам из квартиры своей коммунальной с робкой улыбочкой машинальной вызовы посылал небесам. На фотографии, до желтизны блеклой, отчетливо все же видны — взгляд, прозревающий синие дали, словно исполненный важной печали, профиль, быть может, поморских кровей, бритость щеки, темень бровей, галстук, завязанный без ошибки, и машинальность робкой улыбки. Эта последняя фотография и неподробная биография вложены вместе с тетрадкой в пакет. Адреса же обратного нет. Видно, и в том городке небольшом, что разбирается все же на штемпеле, верится плохо, чтоб кто-то нашел волю, и силу, и время из темени светы погасшие извлечь. Дело закрыто. Оборвана речь. Я ощущаю внезапно спиной, кожей и всем, что мне в душу насовано: то, что сегодня прочитано мной,— мне адресовано! Преподаватель истории, тот, что сочинил это все и скончался, был в своем праве, когда не отчаивался. Знал, что дойдет. Это — дошло. Я сначала прочту. Я перечту. Я пометки учту. Я постараюсь ужо, чтоб Москва, я поработаю, чтобы Россия тщательные прочитала слова, вписанные в линейки косые. ПЕРЕВОЖУ БРЕХТА
Я Брехта грузного перевожу. Перевожу я Брехта неуклюжего. Не расплету веревочное кружево. К его Пегасу не сыщу вожжу. Часы уже долдонят полвторого, а я по-прежнему на полпути. Нет, нелегко немецкую корову из стойла в наше стойло увести. Нет, нелегко немецкую ворону по-нашему заставить говорить. В немецкую тупую оборону непросто дверь тугую отворить. Фонетика какая! Треск и лязг! А логика какая! Гегель с Кантом! Зато лирических не точит ляс. Доказывает! С толком и талантом. Германия! Орешек сей куда как крепок, тверд. И счастье и беда в нем прозвучали вещими стихами. А Брехта многомудрые слова под воем бомб ни разу не стихали и стихнут ли когда-нибудь? Едва ли. Едва ли, говорю я вам, едва ли. |