ДЕНЬ ПОБЕДЫ В АЛЬПАХ Четыре верблюда на улицах Граца! Да как же они расстарались добраться до Альп из родимой Алма-Аты! Да где же повозочных порастеряли? А сколько они превзошли расстояний, покуда дошли до такой высоты! Средь западноевропейского люда степенно проходят четыре верблюда, худые и гордые звери идут. А впрочем, я никогда не поверю, что эти верблюды действительно звери. Достоин иного прозванья верблюд. Дивизия шла на верблюжьей тяге: арбы или пушки везли работяги, двугорбые, смирные, добрые, покорные, гордые, бодрые. Их было, наверное, двести четыре, а может быть, даже и триста четыре, но всех перебили, и только четыре до горного города Граца дошли. А сколько добра привезли они людям! Об этом распространяться не будем, но мы никогда, никогда не забудем верблюдов из казахстанской земли. В каком-то величьи, в каком-то прискорбьи, загадочно-тихие, как гороскоп, верблюды проходят сквозь шум городской. И белые Альпы видны в междугорбьи. Вдоль рельсов трамвайных проходит верблюд, трамваи гурьбой за арбою идут. Трамвай потревожить верблюда не смеет. Неспешность приходится извинить. Трамвай не решается позвонить. Целая очередь грацких трамваев стоит, если тянется морда к кустам, стоит, пока по листку обрываем возросший у рельс превосходный каштан. Средь западноевропейского люда степенно проходят четыре верблюда. МАРШАЛ ТОЛБУХИН У маршала Толбухина в войсках ценили мысль и сметку, чтоб стучала, и наливалась силою в висках, и вслед за тем победу источала. Сам старый маршал, грузный и седой, интеллигент в десятом поколеньи, любил калить до белого каленья батальных розмыслов железный строй. То латы новые изобретет и производство панцирей наладит, и этим утюгом по шву прогладит врагов. Сметет и двинется вперед. То учредит подводную пехоту, которая проходит дном речным и начинает страшную охоту на немца, вдруг возникши перед ним. Водительство полков не ремеслом считал Толбухин, а наукой точной. Смысл западный со сметкою восточной спаяв, он брал уменьем, не числом. Жалел солдат и нам велел беречь, искал умы, и брезгал крикунами, и умную начальственную речь раскидывал, как невод, перед нами. В чинах, в болезнях, в ранах и в летах, с веселой челкой надо лбом угрюмым он долго думал, думал, думал, думал, покуда не прикажет: делать так. Любил порядок, не любил аврал, считал недоработкой смерть и раны, а все столицы — что прикажут — брал, освобождал все — что прикажут — страны. «Слышу шелест крыл судьбы…»
Слышу шелест крыл судьбы, шелест крыл, словно вешние сады стелет Крым, словно бабы бьют белье на реке, так судьба крылами бьет вдалеке. ДВАДЦАТЫЙ ВЕК В девятнадцатом я родился, но не веке — просто году. А учился и утвердился, через счастье прошел и беду все в двадцатом, конечно, веке (а в году — я был слишком мал). В этом веке все мои вехи, все, что выстроил я и сломал. Век двадцатый! Моя ракета, та, что медленно мчит меня, человека и поэта, по орбите каждого дня! Век двадцатый! Моя деревня! За околицу — не перейду. Лес, в котором мы все деревья, с ним я буду мыкать беду. Век двадцатый! Место рабочее! Мой станок! Мой письменный стол! Клич победный! Мучительный стон! Потому еще ближе, чем прочие, что меня ты тянул и ковал, словно провод меня протягивал, то подкручивал, то подтягивал, потому что с тобой — вековал. |