КОЛОКОЛА Колокола звонили про дела: дела — плохи, дела — плохи, дела — плохи — унылые колокола конца эпохи. Понятней, чем на русском языке, на медном языке обедни они все громозвучней, все победней раззванивали о беде, тоске. Они предупредили старый мир и точно вызвонили час и миг, но старый мир не вслушался в сигналы, внимания не обратил, и вот его шугнули и согнали с престолов и изгнали из квартир. Тот перезвон навек в ушах остался, и, встретившись в Париже, на ходу, кричат друг другу эмигранты-старцы: колокола звонили про беду. НИ К ЧЕМУ! Все слова, что связаны с конями, — марш на лингвистический махан! А какие звуки там гоняли! Целину какую плуг пахал! Сколько было вложено людского и в тяжелозвонкое: подкова, и в быстропоспешное: бега! Как была мила и дорога и лексикографу и жокею масть любая! Много лет ветерок забвенья, тихо вея, заметает конский след. Напоролась на колючку конница в 914 году — больше за пехотою не гонится, саблями рубая на ходу. Обогнали трактора конягу в 930 навсегда и обезлошадили — беда! — Русь, во зло, не знаю ли, во благо? Как ушли с полей — из словарей медленно, но верно отступают и в речушке Лете утопают те, кто Волгу, Дон и Енисей переплыли и не утонули, отряхнулись, двинулись во тьму. Не догнали пули, а догнало слово: «Ни к чему!» «Ни к чему!» Кого обозначать термином гнедой, буланый, пегий? Вечность знать не знает привилегий. Прав у времени нельзя качать. «Ни к чему!» И замирает топот бьющих по забвению копыт. Зверя с человеком первый опыт дружбы и союза — позабыт. ИСПАНЦЫ В ИЗГНАНИИ По мартовскому гололеду, топча пропесоченный лед, сторожко, готовый к полету, угрюмый испанец идет. Проходит неслышною тенью давнишних тридцатых годов сторожко, готовый к паденью на желтые льды городов. Он, словно бы к солнцу подсолнух, к Испании весь обращен. О ней вспоминает спросонок и с ней же свергается в сон. Болезненно бледная смуглость никак не сползает со щек. Горючая, жалкая мудрость в глазах не потухла еще. Он ловит, как будто антенна, незначащее ничего. Простуда, наверно, ангина, лет тридцать как мучит его. Любые заметки в вечерке, пустые намеки судеб вонзились в него, как осколки, важнейшие центры задев. «Брата похоронила, мужа…»
Брата похоронила, мужа, двух сыновей на погост сволокла. В общем, к чему же, к чему же и для чего же слова и дела. Ясная в дереве, камне, моторе, людям инерция ни для чего? Разве не преимущество горе? Только люди достойны его. Все же встает в семь утра ежедневно, на уплотненный автобус спешит, вяло и злобно, тупо и нервно в загсе бумажки свои ворошит, в загсе бумажки свои подшивает, переворашивает, семьи чужие сшивает, жизнь понемногу донашивает. ВЕЧЕР ЗАБЫТЫХ ПОЭТОВ Забытых поэтов забыли. Забыли о том, как запели. Забыли, как после забили в какие-то темные щели их слабую славу. Их строки. Неловкие юные книги. Но вот исполняются сроки. Но вот начинаются сдвиги. Но вот открываются срезы какой-то не вышедшей в свет поэзии. Но интереса особого, видимо, нет. Митрейкин, полвека хранимый в ругательстве гения, — выжил. Несчастный, легчайше ранимый, он словно встряхнулся и вышел не то чтоб на авансцену (он скромен и знал себе цену), а просто на сцену и внятно, негромко, но все же заметно, спокойно, но все же сурово сказал свое слово. Как будто бы крутят обратно какую-то дельную ленту! Стоит Москвошвеем одетый, вскормленный нещедрым Литфондом Митрейкин далекий, забытый, забытый, далекий Митрейкин, и просит: — Прочтите меня! ПЕРЕПОХОРОНЫ ХЛЕБНИКОВА Перепохороны Хлебникова: стынь, ледынь и холодынь. Кроме нас, немногих, нет никого. Холодынь, ледынь и стынь. С головами непокрытыми мы склонились над разрытыми двумя метрами земли: мы для этого пришли. Бывший гений, бывший леший, бывший демон, бывший бог, Хлебников, давно истлевший: праха малый колобок. Вырыли из Новгородщины, привезли зарыть в Москву. Перепохороны проще, чем во сне, здесь, наяву. Кучка малая людей знобко жмется к праха кучке, а январь знобит, злодей: отмораживает ручки. Здесь немногие читатели всех его немногих книг, трогательные почитатели, разобравшиеся в них. Прежде чем его зарыть, будем речи говорить и, покуда не зароем, непокрытых не покроем ознобившихся голов: лысины свои, седины не покроет ни единый из собравшихся орлов. Жмутся старые орлы, лапками перебирают, а пока звучат хвалы, холодынь распробирает. Сколько зверствовать зиме! Стой, мгновенье, на мгновенье! У меня обыкновенье все фиксировать в уме: Новодевичье и уши, красно-синие от стужи, речи и букетик роз и мороз, мороз, мороз! Нет, покуда я живу, сколько жить еще ни буду, возвращения в Москву Хлебникова не забуду: праха — в землю, звука — в речь. |