КАРИАТИДЫ Государственный пафос кариатид, их мяса и беконы подпирают балконы. Но на самом-то деле балконы висят, потому что их держат угрюмые балки, те, которых не видно, не слышно, не жалко. А на гипсовых бицепсах не повисишь, не удержишься даже мгновенье: красота — их предназначенье. Перемены в эстетике. Каменных дам, все весомости бюста и зада убирают с фасада. Обнажается голый железный каркас. Оказалось, что только для виду пребывали кариатиды. Обнажается то, что держало балкон, страховало, крепило: балки, палки, стропила. Перемены эстетики тем хороши, что внезапно, мгновенно обнажают артерии, вены. Не лепнину, громоздкую ерунду, а каркаса железное тело, суть да дело. «У каждого были причины свои…» У каждого были причины свои: одни — ради семьи. Другие — ради корыстных причин: звание, должность, чин. Но ложно понятая любовь к отечеству, к расшибанью лбов во имя его двинула большинство. И тот, кто писал: «Мы не рабы!» — в школе, на доске, не стал переть против судьбы, видимой невдалеке. И бог — усталый древний старик, прячущийся в облаках, был заменен одним из своих в хромовых сапогах. ПОСЛЕДНИЙ ПОДАРОК СУДЬБЫ Били Мейерхольда — ежедневно, он же только головой качал вяло, а не гневно. В голосе утратился металл. Жизнь всю жизнь ему казалась театром. Режиссер был властен, словно бог. Раньше был он сильным, ловким, тертым. А теперь он ничего не мог. Жизнь, которая почти прошла под морской прибой аплодисментов, стала вдруг под занавес пошла, коротка, в масштабе сантиметров. Как-то добивали старика, заседали, били, нападали. Эта цель казалась так легка: бабы из рогаток попадали. Расскажу про, может быть, последнюю режиссерскую находку. Пользуюсь писательскою сплетнею. Шла очередная сходка. Слово попросила Зивельчинская. Слово в ту эпоху было дело. Тощей и дешевой зубочисткою эта дева старая глядела. Сбросив шубку жестом элегантным, руки не забыв горе воздеть, шла к трибуне смерти делегатка, юбку позабывшая надеть. Шла она в лиловых трикотиновых, в продававшихся тогда штанах. В душном зале, в волнах никотиновых смех звучал активнее, чем страх. Смех звучал, звучал, звучал, видя ту сиреневую гадость. А для Мейерхольда означал этот случай маленькую радость. — Существо, — сказал старик, — среднего, по-видимому, рода. Говорит от имени народа. К этому я, собственно, привык. Но народ из двух родов — женского и плюс к тому мужского — состоит, и существа такого нет меж наших сел и городов, быть не может. — Существо, — он повторял, Мейерхольд, Всеволод Эмильич, и язвительнейший взор вперял в эту растерявшуюся мелочь. Двадцать лет прошло — и ничего, встречу в клубе эту старушонку, сразу вспомню бешено и звонко сказанное слово: существо. ДОВЕРИТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР
— А на что вы согласны? — На все. — А на что вы способны? — На многое. — И на то, что ужасно? — Да. — То, что подло и злобно? — Конечно. От решимости вот такой, раздирающей смело действительность, предпочтешь и вялый покой, и ничтожную нерешительность. — Как же так на все до конца? — Это нам проще простого. — И отца? — Если надо — отца. — Сына? — Да хоть духа святого. «Было право на труд и на отдых…» Было право на труд и на отдых. Обеспечили старость мою. Воспевали во многих одах право с честью погибнуть в бою. Не описано только историями, ни один не содержит аннал право жизни и смерти, которыми я частенько располагал. Мне недолго давалось для выбора: день-два, даже час-два, отсеченью или же выговору подлежала одна голова. Пожурить и на фронт отправить или как пылинку смахнуть. Ни карать не хочу, ни править. Это — только себя обмануть. Сколько мы народу истратили, сколько в ссадинах и синяках. Ни правителя, ни карателя не выходит из нас никак. Сколько мы народу обидели на всю жизнь, на год, на час. Ни карателя, ни правителя получиться не может из нас. |