Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В 1895 году Толстому стало известно, что в Тифлисской губернии сорок духоборов отказались от военной службы и были по решению военного суда взяты в дисциплинарный батальон, где их сажали в карцер и секли розгами из веток акации с колючками. Потом в Ахалкалакском уезде четыре тысячи духоборов изгнали из своих селений и раскидали по горным аулам на вымирание. Толстой вместе с ближайшим своим другом и соратником Владимиром Григорьевичем Чертковым пытались помочь гонимым, писали письма, обращения, воззвания. Кончилось тем, что министр внутренних дел Горемыкин объявил Черткову волю царя (уже Николая Второго). Владимиру Григорьевичу надлежало самому выбрать: ссылку в Остзейский край или высылку за границу. Толстому же ничего не предлагалось. Со слов Софьи Андреевны это вот как объяснялось. Министр юстиции Муравьёв ещё раньше, при случае, «высказывал, что Лёвочку, самого его, не тронут, а пусть ему служат наказанием те преследования, которые выносят его последователи».

Последователь Чертков выбрал заграницу и вместе с домочадцами выехал в Англию, где южнее Лондона, недалеко от моря снял особняк с садом и огородом, тут же завёл типографию и начал довольно бурную издательскую деятельность. Одной только Аннушке, прислуге Черткова, пришлось несладко, и она горько плакала у газовой плиты, вспоминая нормальную русскую печку, которую можно было топить нормальными дровами.

К концу 1901 года Чертков стал издавать журнал, освещающий русскую жизнь и выходящий по мере накопления материала. Журнал назывался «Свободное слово», и последний номер его, восемнадцатый, вышел в сентябре 1905 года.

Значит, письмо Авраама Васильевича послано Силантьичу где-нибудь в 1902–1903 годах и, может быть, именно в Англию, хотя и не обязательно.

Но обратимся к самому письму.

Дорогой Силантьич!

Что же это от Вас ни слуху, ни духу? Как Вы живете? Что делаете, что думаете? Я получил Вашу открытку и № «Своб. Слова» и очень благодарен Вам за них. Просил бы Вас всегда высылать этот журнал, да не думаю, чтобы это было Вам удобно, так как свободных грошей для «Свободн. Слова» нет, да и вообще этого добра мало и редко водится, а так даром стыдно как-то пользоваться.

Вы спрашиваете об Эдуарде и Кузьме. Эдуард в городе, кажется, Ош, Ферганской области, служит в стрелковом батальоне. Хотел было отравиться, да неудачно. Теперь примирился. Ему пришлось служить с хорошим командиром, который, поняв его душевное состояние, обходится с ним очень осторожно, освободил его от военных занятий и сделал ротным огородником, в настоящее время библиотекарем. Больше о нем ничего не знаю. Что касается Кузьмы, то я потерял его из виду. Его освободили от службы по определению психиатров, отправили на родину, где и выпустили его на свободу. Отсюда он направился к нам, но по дороге зашел в Россошу. Пожил некоторое время там. Здесь с ним случилось что-то неладное. Вероятно, после каких-нибудь принципиальных разговоров потрепанные нервы его не выдержали. Он несколько ночей провел без сна и, в конце концов, стал рвать на себе одежду, сорвал ее с себя, бросил и голый бросился бежать полем куда глаза глядят. Его едва поймали, отправили в правление сельское, а куда он оттуда девался, не знаю. Послал ему денег — деньги пришли обратно, так как адресат не разыскан. А какой хороший и глубокий он человек! Господи, отчего я так слаб и немощен, что не могу подать руку помощи там, где она нужна?!

Я слышал, что Вам дарована амнистия. Правда ли? И если правда, то что Вы думаете делать?.. Если Вам тяжело, Силантьич, очень, поезжайте назад в Россию. Ведь худшего не будет. Ну, сошлют, ну, в тюрьму посадят — все же хоть какая-нибудь определенность будет, надежда, что все это пройдет! Ведь нет ничего хуже безнадежности. Мне кажется, что от этого люди больше всего и страдают. Оно, правда и то, что не Вы один в таком положении, вне времени и пространства, и я понимаю, что раз Вы стали в положение изгнанника, то не можете выйти из этого положения иначе, как при условии, что и все из него выйдут, но тогда должна быть сильная любовь и преданность к этим «всем» и этих «всех» между собою. Но если этого нет, то в силу внешних обстоятельств этого делать не нужно. Простите, что я пишу Вам это. Но пишу потому, что мельком слышал, будто Вы очень тоскуете. Если этот слух неверен, а Ваша тоска есть не более как результат временного утомления и временного отчуждения от жизни окружающих людей, жизнь которых для Вас непонятна, то не унывайте. Все это пройдет — всюду Бог, всюду солнце светит, всюду люди, и рано ли, поздно ли жизнь окажется легче…

Как-то мне пришлось говорить с друзьями, которые удивились мне, когда я сказал, что люблю свою родину.

— Ведь это несовместимо с Христианством, — говорили они.

Не знаю, совместимо или несовместимо, а люблю. Люблю Кавказ, люблю горы, люблю хохлов. Думаю, что в этом греха нет. Грех никого и ничего не любить, а любить кого-нибудь или что-нибудь — в этом и есть смысл жизни. Любящий малое и большое полюбит, когда поймет, а неспособный любить, — как ты ни раздвигай горизонты умственные и всякие, а любви не будет. Вся штука не в объекте, а в субъекте, не в том, что можно или должно любить, а в самом любящем сердце, только оно ценно, только оно важно.

Люблю Кавказ, люблю хохлов, люблю Льва Николаевича, люблю Вас, пусть кто-нибудь попробует доказать мне, что это дурно. Даже больше — сам до глубины души отвращаюсь от военщины, а люблю казаков, люблю их не за то, что они хорошо дерутся, а за то, что они при случае умеют и хорошо умирать… И люблю их такими, каковы они есть, хотя многое из ихней жизни не разделяю. А вот к англичанам, напр., у меня нет никакого чувства. Я им хочу всего хорошего, а вот чувства такого, как к хохлам, напр., к Льву Николаевичу, как к Вам, к Дуне, Ефиму, детям — такого чувства у меня к ним нет. И за грех этого не считаю, потому что мне этого сейчас и не нужно…

Вот я и думаю, если Вас заставляет томиться любовь к родине, к тому, что Вы понимаете, что нуждается в Вашей любви, то это не грех, а святое чувство, что бы там ни говорили…

Ну, простите, наболтал целых два… не короба, правда, а листа, а «чи е у сему хочь трохы» толку, не знаю.

Любящие Вас Юшки.

Пишу у Ефима, тут же и Степан. Все целуем Вас и шлем привет всем друзьям. Привез в Геленджик лес — сейчас этим только живем. Пишите.

* * *

У Ефима Бровко, у того, что продал Аврааму Васильичу турлучный дом с садом и огородом и которого Авраам Васильич любил в отличие от англичан, был сын Коля, подросток. Он сдружился с детьми Авраама Васильича. Коля обладал художническим даром, много рисовал, лепил из глины, вырезывал ножичком фигуры из коры тополя, даже выточил из цельного камня средневековый замок. Это ему впоследствии пригодилось.

Уже при советской власти, к началу двадцатых годов, не знаю, почему, но может быть, под влиянием Пинкертона, потянуло мальчишек в Америку. «Все бредят Нью-Йорком, всех тянет в Сан-Франциск», — писал о московских беспризорниках Есенин. Проник этот вирус и в Колю.

Геленджик вообще удивителен. Географически он вроде бы не очень и заметен, совсем не Сочи, но на его невеликой земле так хорошо прижились разнообразные народы: греки, русские, украинцы, армяне — их всех не перечислишь. Они, как майские цветы, сплелись в разнообразную единую картину цветущего Геленджика.

И Геленджик всегда, как море: оно одно, всегда перед глазами, привычное, родное, но звук его — от лёгкого шуршанья по прибрежной гальке и до грозного рёва, но цвет, но запах — всегда изменчивы и бесконечно разны.

Таков наш Геленджик. Казалось, он был ещё совсем неизвестен, а Бестужев-Марлинский его прекрасно знал. И Лермонтов. И Бунин. И Короленко. Да мало ли — всех и не вспомнишь… Григорий Мелехов о нём и то слыхал. Когда их красные подпёрли к Новороссийску, знакомец Григория уговаривал его уйти в Геленджик, а оттуда через Грузию к туркам. А если кто не знал Геленджика, то сам-то Геленджик, конечно, знал и всё, и всех.

8
{"b":"429899","o":1}