Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Была дискуссия. Александр же Николаевич никак всё не мог понять, что происходит и зачем, для чего собрались в этом зале работники искусств и, собственно, о чём они здесь говорят…

В конце концов Вертинский тихо вышел. Никто его, естественно, не задержал. А надо вам сказать, для тех, кто этого не знает, что ЦДРИ — это дом с рестораном.

И вот через полчаса открываются в зале заседаний двери и входит вереница официантов с подносами на пальцах согнутых рук. А на них, на этих поднятых и неколебимых подносах — бокалы, наполненные чем-то разноцветным, и лёгкие закуски…

Зал, видимо, слегка оцепенел, но скоро понял, что есть важнейшее из всех искусств на самом деле. Таково было вхождение Вертинского в обсуждение искусствоведческих проблем Советского Союза.

И вот ещё одна деталь к портрету Вертинского. Мне и на неё Михал Михалыч указал.

Это есть в воспоминаниях Натальи Ильиной. Она из своей эмиграции вернулась чуть позже, и первый, кого из шанхайских знакомых встретила на улице, у входа в Елисеевский, оказался Вертинский. Александр Николаевич к ней сразу кинулся с таким приветствием:

— Нет, вы подумайте, они здесь даже не знают, что такое вестфальская ветчина!

Михал Михалыч меня отчего-то любил и перенёс любовь ко мне на первую мою жену — с особой нежностью к ней и ревностью к моим непостоянствам.

Вот он-то и назвал мне Вахтерова, который Михал Михалычу был просто Костя. Вахтеров имел качаловский тембр, но манеру свою, и мне однажды шёпотом был сообщён большой секрет. Незадолго до того восстановили «Путёвку в жизнь». Там Качалов читает вступление, и он же замыкает фильм. Голос Качалова восстановить не удалось. Негласно записали Вахтерова «под Качалова». Никто и не заметил.

Культурный слой, из которого происходил Константин Вахтеров, залегал глубоко. Отец его, Василий Петрович Вахтеров, был писатель и педагог — со своим воззрением на природу и смысл воспитания, отчего неоднажды был отлучаем начальством от кафедр. Он создал замечательную книгу «Мир в рассказах для детей. Книга для классного чтения в начальных училищах». Её издал Сытин в Москве в 1900 году, и до семнадцатого года она выдержала шестьдесят семь изданий. При новой власти «Мир в рассказах» вышел один раз в 1923 году (М. — Пг.), и на этом история книги кончилась.

Михал Михалыч давно и торжественно обещал познакомить меня с Вахтеровым. Однако его торжественность отдавала несбыточностью. Походила на торжественное обещание, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме.

Вдруг случился случай. Это было задолго до того, как я купил «Княжну Мери». Вахтеров подготовил программу, точнее, композицию: Есенин. Михал Михалыч был приглашён на премьеру, и тут уж он никак не мог меня с собой не взять.

После спектакля жена Вахтерова, Марья Александровна, предложила зайти к ним на часок. Я, долго пуганый Михал Михалычем (аристократ, снобизм, богема!), замямлил, что, дескать, неудобно… На это Марья Александровна резонно возразила, что, если б было неудобно, она б не предлагала. Она была с приятельницей (обе в возрасте мам), и мы все вместе отправились к приятельнице на Зубовскую взять каких-то особенных грибков, а уж потом зайти за водкой и — домой, в Камергерский (тогда Проезд Художественного театра), где уже будет ждать Константин Васильевич.

Приехали в Камергерский. Квартира коммунальная. У Вахтеровых комната, обычное жильё старого московского интеллигента: теснота, всё друг на друге, дряхлая, но когда-то приличная мебель, много книг, отсутствие всякого стиля, что и составляет настоящий, естественно слаженный стиль москвича.

Меня представили хозяину. Он, конечно, не прост, но без тени пижонства, не столько радушен, сколь вежлив.

На столе колбаска, грибки, вчерашняя рыба, водка и, разумеется, портвейн, презираемый в порядочном обществе, но чтимый интеллигенцией старого склада. Всё мило, просто и вообще хорошо.

Выпили, выпили, выпили. Тут Константин Васильевич стал потчевать портвейном, с великолепным рокотом приговаривая:

— Пополировать, по-по-лиро-ва-ать!

Потом по очереди делились впечатлением. Я говорил последним. К тому времени в голове моей повеял ветерок, зашелестел весенний лёгкий шум. Я всё хорошо помнил и хорошо соображал, но робость неожиданно утратил. Потому через несколько минут Вахтеров спросил меня, нельзя ли ближе к делу?

А я ведь начал с Есенина вообще, от него к тому, как надо бы его читать, и что никто пока не может… И даже Качалов — то ли не смог, а то ли записали его черновую попытку… И вообще: или академизм, или слюни. А вот Вахтеров — то, что надо. Я искренне говорил. Люди всё были воспитанные и привычные вообще к человеческой речи. Слушали. Константин Васильич делал вид, что ему всё это малоинтересно, и сказал, мол, интереснее, когда ругают. А когда ещё выпили и стало больше всякого народу, Вахтеров вдруг спросил почему-то меня, удалось ли ему, и верно ли было прочитано «Но только лиры милой не отдам»?

Это было прочитано так, что я впервые почувствовал великий смысл строки, меня как-то смущавшей раньше.

Ушёл я с ощущением, что в этом доме могу бывать хоть каждый вечер. Не был более ни разу.

* * *

Но всё же так случилось, что Константина Васильича ещё раз я увидел. Это когда умер Михал Михалыч Иловайский.

Михал Михалыч и в свои семьдесят пять лет всё равно оставался стремительным. Даже речь его — при выразительнейшей ритмичности, интонации и естественно отчётливой дикции — всегда была стремительной. Такими же были жесты и вообще движения, включая пеший его ход по улице — почти вприпрыжку. Вот так он и скакнул через Садовое кольцо, приплясывая, да ещё и, наверняка, приборматывая в такт пришедшую на ум чью-то строчку.

Михал Михалыча сбила машина. Дело было мокрой осенью, в сумерках… Машина выровняла ход и ушла по своему маршруту, а Михал Михалыч долго лежал — спиной в осенней жиже. В больнице стали лечить его телесные повреждения, а умер он от воспаления лёгких.

В тесном морге у Склифосовского стоял я в уголочке и увидел рядом с собой Михаила Ульянова. Он и сказал про воспаление лёгких, потому что навещал Михал Михалыча в больнице, а я вообще ничего не знал и только после телефонного звонка сестры Михал Михалыча, о существовании которой я не ведал, пришёл на проводы.

Мне было тогда ещё совсем немного лет, семьдесят пять казались сильным стариковством, и я недоумевал: ну неужели ж в этом возрасте, чтоб умереть, надо ещё и попасть под машину?.. Я это выразил невнятно, но, кажется, пристойно, и Михаил Александрович вздохнул:

— Да что же удивляться… Ведь он всегда… Скок да поскок… скок-поскок… Вот и скакнул!

Увидев Ульянова среди немногих, пришедших на проводы, я не удивился, хотя не ждал его увидеть. Тут дело вот какое. Когда, году примерно в сорок шестом, юноша Ульянов именем Михаил явился из своего сибирского городка в Москву для того, чтобы работать актёром в каком-нибудь театре, а его, конечно, никуда не взяли, он всё же поступил каким-то образом в Щукинское театральное училище. Такой поворот в судьбе сибирского юноши случился по следующим причинам. В городок Тара, где во время войны Миша Ульянов заканчивал среднюю школу, была эвакуирована группа украинских театральных актёров. Для того чтобы пополнить свою малочисленную труппу украинцы устроили театральную студию и привлекли местную молодёжь. Со временем пришёл в эту студию и будущий Ульянов, увлёкся, а вскоре с рекомендательным письмом отправился в Омск, где тоже была студия при эвакуированном Вахтанговском театре. Группой, в которой занимался Миша, руководил Михал Михалыч Иловайский.

Обо всём этом Михал Михалыч мне рассказывал, но я подробности забыл. Теперь же коротко восстановил по автобиографической книге Михаила Ульянова «Приворотное зелье» (М., 2001). О Михал Михалыче Михаил Александрович пишет в этой книге так:

Замечательнейшая личность! Как актёр он уходил корнями в известную московскую студию двадцатых годов — Грибоедовскую. Он хорошо помнил сложный и интересный период жизни театра тех лет, период смелых поисков, яростных отрицаний, и был навсегда отравлен чудом театрального искусства. Характерный актёр, глубокий и опытный режиссёр, человек увлекающийся, он завораживал нас рассказами о замечательных людях, которых встречал на своём пути, о театре. Много интересного узнали мы из его уст о Михаиле Чехове, о Шаляпине, о Качалове и Москвине, о «Братьях Карамазовых» в Художественном театре, о лесковском «Левше» в постановке Дикого, обо всём недостижимом, находящемся где-то там, по ту сторону наших возможностей.

Он не побивал нас великими именами, его рассказы тревожили нас, но и вдохновляли, каким-то непостижимым образом вселяя веру в себя.

74
{"b":"429899","o":1}