Все, что сумел запомнить, я сразу перечислил,
Надиктовал на ленту и даже записал.
Но надо мной парили разрозненные мысли
И стукались боками о вахтенный журнал.
Весомых, зримых мыслей я насчитал немало,
И мелкие сновали меж ними чуть плавней,
Но невесомость в весе их как-то уравняла —
Там после разберутся, которая важней.
А я ловил любую, какая попадалась,
Тянул ее за тонкий, невидимый канат.
Вот первая возникла и сразу оборвалась,
Осталось только слово одно: «Не виноват!»
Но слово «невиновен» — не значит «непричастен», —
Так на Руси ведется уже с давнишних пор.
Мы не тянули жребий, — мне подмигнуло счастье,
И причастился к звездам член партии, майор.
Между «нулем» и «пуском» кому-то показалось,
А может — оператор с испугу записал,
Что я довольно бодро, красуясь даже малость,
Раскованно и браво «Поехали!» сказал.
Мосты сгорели, углубились броды,
И тесно — видим только черепа,
И перекрыты выходы и входы,
И путь один — туда, куда толпа.
И парами коней, привыкших к цугу,
Наглядно доказав, как тесен мир,
Толпа идет по замкнутому кругу —
И круг велик, и сбит ориентир.
Течет под дождь попавшая палитра,
Врываются галопы в полонез,
Нет запахов, цветов, тонов и ритмов,
И кислород из воздуха исчез.
Ничье безумье или вдохновенье
Круговращенье это не прервет.
Но есть ли это — вечное движенье,
Тот самый бесконечный путь вперед?
Он вышел — зал взбесился на мгновенье.
Пришла в согласье инструментов рать,
Пал пианист на стул и мановенья
Волшебной трости начал ожидать.
Два первых ряда отделяли ленты —
Для свиты, для вельмож, для короля.
Лениво пререкались инструменты
За первой скрипкой повторяя: «ля».
Настраивались нехотя и хитро,
Друг друга зная издавна до йот.
Поскрипывали старые пюпитры,
На плечи принимая груды нот.
Стоял рояль на возвышеньи в центре
Как черный раб, покорный злой судьбе.
Он знал, что будет главным на концерте,
Он взгляды всех приковывал к себе.
И, смутно отражаясь в черном теле
Как два соглядатая, изнутри,
Из черной лакированной панели
Следили за маэстро фонари.
В холодном чреве вены струн набухли, —
В них звук томился, пауза долга…
И взмыла вверх рояля крышка — будто
Танцовщица разделась донага.
Рука маэстро над землей застыла,
И пианист подавленно притих,
Клавиатура пальцы ощутила
И поддалась настойчивости их.
Минор мажору портил настроенье,
А тот его упрямо повышал,
Басовый ключ, спасая положенье,
Гармониями ссору заглушал,
У нот шел спор о смысле интервала,
И вот одноголосия жрецы
Кричали: "В унисоне — все начала!
В октаве — все начала и концы!"
И возмущались грубые бемоли,
Негодовал изломанный диез:
Зачем, зачем вульгарные триоли
Врываются в изящный экосез?
Низы стремились выбиться в икары,
В верха — их вечно манит высота,
Но мудрые и трезвые бекары
Всех возвращали на свои места.
Склоняясь к пульту, как к военным картам,
Войсками дирижер повелевал,
Своим резервам — терциям и квартам —
Смертельные приказы отдавал.
И черный лак потрескался от боли,
Взвились смычки штыками над толпой
И, не жалея сил и канифоли,
Осуществили смычку со струной.
Тонули мягко клавиши вселенной,
Решив, что их ласкают, а не бьют.
Подумать только: для ленивой левой
Шопен писал Двенадцатый этюд!
Тончали струны под смычком, дымились,
Медь плавилась на сомкнутых губах,
Ударные на мир ожесточились —
У них в руках звучал жестоко Бах.
Уже над грифом пальцы коченели,
На чьей-то деке трещина, как нить:
Так много звука из виолончели
Отверстия не в силах пропустить.
Как кулаки в сумбурной дикой драке
Взлетали вверх манжеты в темноте,
Какие-то таинственные знаки
Концы смычков чертили в пустоте.
И, зубы клавиш обнажив в улыбке,
Рояль смотрел, как он его терзал,
И слезы пролились из первой скрипки
И незаметно затопили зал.
Рояль терпел побои, лез из кожи, —
Звучала в нем, дрожала в нем мольба,
Но господин, не замечая дрожи,
Красиво мучал черного раба.
Вот разошлись смычковые, картинно
Виновников маэстро наказал
И с пятой вольты слил всех воедино.
Он продолжал нашествие на зал.