В ночь, светившую мне, как нам светит рассвет,
Словно данную утренним просьбам в ответ,
Ясный месяц сиял светом тихим и томным
Над землею, покрывшейся мускусом темным.
Смолк житейский базар. Шум вседневный потух.
Колокольчик верблюда не мучил мой слух.
Страж ночной задремал. Подчинясь небосводу,
Утро светлую голову спрятало в воду.
Отряхнув свои руки от суетных дел,
На себя я оковы раздумий надел.
Свое сердце раскрыв и закрыв свои очи,
Думал я в тишине, в свете сладостной ночи,
Как бы лучше расставить потайную сеть.
Наилучший улов мне хотелось иметь.
Бросив тело свое, этой ночью бессонной
Я пошел по долинам души вознесенной.
То мне, полная тайны, мерцала скрижаль,
То к страницам былым уносился я вдаль.
И огонь снизошел и потек моим садом,
Обожжен был мой ум этим пламенным ядом.
И, полны опасений, взыскуя пути,
Мысли долго не знали, куда им идти.
И кружились они в неустанном кипенье,
И узрел новый сад я в своем сновиденье.
В том саду, не похожем на наши сады,
Собирая плоды, раздавал я плоды.
Но проснулся плоды раздававший всем встречным,
И пылал еще мозг его сном скоротечным.
Возгласить муэззину пришла череда:
«Он велик, сей живой, сей живущий всегда!»
И раздался мой стон в час вседневного бденья:
Я был полон пыланья ночного виденья.
Но лишь утро благое одело восток,
Ожил я, как рассветный живой ветерок.
И зажег я над сумраком реющий светоч.
Весь рассудок мой был — пламенеющий светоч.
Волховали, предавшись словесной игре,
Мой язык и душа, как Марут и Зухре.
Я промолвил себе: «Ты забыл свое дело,
А давно уже сердце творить захотело».
Новозданным и давним напевом согрет,
Летописцам ушедшим пошлю я привет.
Я смогу светлячка сделать светочем новым.
Взяв зерно, всех возрадовать древом плодовым.
Тот, кто вкусит мой плод, громко вымолвит: «Маг,
Это древо взрастивший, воистину благ»,—
Если он не из тех, кто, так вымолвив, следом
Ловко выкрадет скарб, припасенный соседом.
Ну так что же! Весь блеск в моих замкнут словах.
Всех торгующих жемчугом я шаханшах.
Я взрастил сладкий плод, для другого он — пища.
Он — крадущийся в дом, я — хозяин жилища.
Как поставить мне лавку на этом углу?
Каждый уличный вор что-то спрячет в полу.
Тут не сыщется лавки, к которой бы воры,
Чтоб ее обокрасть, не направили взоры.
Нет! Я — море! Не жаль мне сто капель отдать.
Сколько туч мне пошлют их опять и опять!
Хоть бы тысячу лун твоя длань засветила,
Быть им все же с печатью дневного светила.
[348] Гуляка нашел однажды золотую монету. Он слыхал поговорку «деньги — к деньгам» и, решив разбогатеть, бросил свою монету в груду золота в лавке менялы. Монета его, конечно, ничего не притянув, затерялась. Он рассердился, стал громко жаловаться, но меняла ему объяснил:
Эта притча, говорит Низами, предостережение тем, кто пытается приписывать себе его стихи.
Подойди ко мне, кравчий, налей мне вина,
Чтоб душа моя стала блаженно-хмельна.
Нужен горький напиток! Не жду я веселья.
Чтоб забыл я себя, дай мне горького зелья!
Низами! Не пора ль свою славу забыть?
Ветхий днями! Нельзя вечно юношей быть!
Свое сходство с бесстрашными львами умножим.
Размышлявший не будет с лисицею схожим.
Говорят, что лиса на далекой Руси
Очень холит свой мех, но у ловчих спроси,—
«Из-за меха и гибнет, — ответят со смехом,—
Мы лису обдерем и уйдем с ее мехом».
Все свою украшают циновку, а глядь,
Срок истек и с циновки приходится встать.
Если б тварь не стремилась к заботливой холе,
Не пришла бы она к ее горестной доле.
Ненадежен шатер семикрасочный
[349]твой.
Даже зеркало мрачно, коль съедено ржой.
Ты не красная сера.
[350]Рубин ли ты серый?
Чтоб тебя отыскать, будут найдены меры.
Чародействовать брось! Разве ты — чародей?
Лишь одни чародеи бегут от людей!
Ты, как все, — человек; человек же от века
Ищет связи с родною душой человека.
Если ты — ценный клад и быть с нами не рад,—
Знай: в земле не один укрывается клад.
Что нам в том, если запертый сад перед нами,
Чем он полон — колючками или плодами?
Юность канула, к жизни участье ушло.
«Мир, уйди!» — если юности счастье ушло.
Юность — это прекрасное! В чем же отрада,
Если нам позабыть все прекрасное надо?
Сад красив до поры, пока, свежестью пьян,
Пред веселым самшитом смеется тюльпан.
Если ж ветер ворвется холодной лавиной,
Если ворон влетит в этот сад соловьиный,
Обнажится ветвей обездоленных сеть,—
И узнает садовник, что значит скорбеть.
И погибнет рейхан, цветший здесь в преизбытке,
И забудут про ключ от садовой калитки.
Соловей! Смена дней всех страшнее угроз.
Пожелтели ланиты пылающих роз.
Был красив кипарис, да согнулся он вдвое,
[351] И садовник ушел, замечтав о покое.
Пять десятков годов миновало, и вот
Ты, который спешил, ты уж ныне не тот,
Низко лоб ты под ношей склонил невеселой.
Утомился верблюд на дороге тяжелой.
Утомилась рука, что тянулась к вину,
Ноги стынут, — едва ли я их разогну.
Синеватым становится старое тело.
Нет уж розовой розы. Лицо пожелтело.
Быстроходный скакун, — он плетется едва.
И о ложе мечтает моя голова.
Утомился мой конь, столь привычный к човгану;
Понукать его к скачке я больше не стану.
Не прельщает усталого винный подвал,
И меня уж раскаянья голос призвал.
Дождь седой камфоры пробежал над горою,
[352] И в бессилье земля облеклась камфорою.
Уж из мира душа моя просится вон,
Уж моя голова славит сладостный сон.
Не доходят до слуха красавиц упреки.
Скрылся кравчий, и пуст мой кувшин одинокий.
Ум от шуток бежит, слух — от песенных слов.
Нужно молвить: «Прости». Я в дорогу готов.
Не в чертог, — в скромный угол запрятаться мне бы!
Тянет руку ко мне ненасытное небо.
Взор свой радовать бабочкой люди непрочь,
Если светит свеча, озарившая ночь;
Но лишь только свечу уберешь ты из дома,
Страсть ночных мотыльков к ней не будет влекома.
В юных днях, когда ведал я пламенный жар,
Похвалялся я тем, что устал я и стар.
Засмеюсь ли теперь, если в сердце — печали,
Притворюсь ли юнцом, если веки устали?
Ведь блистает гнилушка, как светоч светла,
Лишь затем, что в саду беспросветная мгла.
Ведь блистает светляк и летает кичливо
Лишь затем, что во тьме быть блестящим не диво.
Если я уставал, если был я без сил,
У судьбы я спокойного крова просил.
И покой возвращал меня к жизни, — и снова
Я весельем сменял тишь спокойного крова.
А теперь, когда юности более нет
И не мне на востоке мерцает рассвет,
Преклонить бы мне голову! Бедное тело
Дело жизни оставить уже захотело.
Коль в венце щеголять хочет радостный гость,
Нужен мускус ему, не слоновая кость.
[353] До поры, пока звезды, ведущие сроки,
Не сотрут моих дней неприметные строки,
Я в заботе, что стала мне так не легка:
Сохранить свое имя хочу на века.
Я без устали в кости играю в помогу
Утомленному телу. Ведь скоро в дорогу.
Я умчусь через мост на гилянском коне,
[354] И вернуться в Гилян не захочется мне.
Много смертных помчалось по той же дороге!
Кто припомнит сидевших на этом пороге?
Путник, милый мне! Вспомни об этих словах.
Если ты посетить пожелаешь мой прах,
Всю непрочность гробниц ты увидишь, прохожий,
Рассыпается насыпь их тленных подножий.
Ветер прах мой развеет, по свету гоня,
И никто уж на свете не вспомнит меня.
Но, ладонь положив на могильный мой камень,
Ты души моей вспомни сияющий пламень.
Если слезы прольешь ты на прах мой, — в ответ
На тебя я пролью свой немеркнущий свет.
Ты пошлешь мне привет — я приветом отвечу.
Ты придешь — и с высот опущусь я навстречу.
И о чем ни была бы молитва твоя,—
Небо примет ее. Это ведаю я.
Ты живешь. Связи с жизнью и я не нарушу.
Ты мой прах посетишь — посещу твою душу.
Не считай, что я сир, что безлюдьем томим.
Я ведь вижу тебя, хоть тобою незрим.
За беседою помни ушедших навеки.
Не забудь о друзьях, чьи не вскинутся веки.
Если будешь ты здесь, чашу в руки возьми
И приди к тому месту, где спит Низами.
Хызр! Иль думаешь ты — светоч нашего края,—
Что прошу я вина, жаждой пьющих сгорая?
От вина я благого сгоранья желал.
Украшать я сгораньем собранья желал.
Кравчий — божий гонец, чаша — чаша забвенья,
А вино огневое — вино вдохновенья.
Знай: другого вина не пригубил я, нет!
Я всегда выполнял этот божий завет.
Коль забыл я хоть раз о велении строгом,
Будь запретно мне то, что дозволено богом!