«Жил один купец в Египте — именем Махан,
Золотой луне подобен, строен и румян.
Красотой, умом, богатством, как Юсуф, блистал.
Тысячу отважных тюрков стражей он держал.
Так Махана все любили, что в саду своем
Каждый рад бывал устроить в честь его прием.
Некий знатный горожанин раз к нему пришел,
В загородный сад свой гостем юношу увел.
В свежем том саду, друзьями тесно окружен,
Целый день вином, беседой утешался он.
Пир их был великолепен и прекрасен сад,
А друзья его прекрасней были во сто крат.
Вслед забаве их забава новая ждала,
Что ни час, то лучше прежней смена блюд была.
Вот и полночь мускусное знамя подняла,
Серебро смолой покрыла и луну зажгла.
Но в стемневшей чаще сада продолжался пир,
Сладким звуком флейт и песен оглашался пир.
Будто гости саду сердце отдали в залог,
Обновлял сердец веселье пенных вин поток.
Ярко озаряла небо полная луна,
Лучезарностью — полудню ночь была равна.
И Махан, разгоряченный чарами вина,
Увидал: луну качает быстрая волна.
Он побрел, шатаясь, в чащу — от вина тяжел.
Заплутался. К незнакомой роще пальм пришел.
И увидел человека он вдали сквозь тьму.
Этот человек с приветом подошел к нему.
Внешность же его знакома юноше была,—
Вел он за морем с Маханом общие дела.
Сразу друга по торговле в нем Махан узнал
И воскликнул: «Как! Откуда ты сюда попал?»
Молвил тот: «По завершенье дальнего пути —
Не терпелось мне, — тебя я захотел найти,
Рассказать, что свыше меры наши барыши.
Ты мне будешь благодарен — знаю — от души!
Я не рано с караваном к городской стене
Подошел. Ворота были заперты, и мне
Перенесть пришлось богатства позднею порой
В караван-сарай, лежащий за градской стеной,
В темном поле. И, оставив стражу при тюках,
Я к тебе пришел, проведав, что ты здесь в гостях.
Вовремя тебя нашел я: о, пойдем со мной,
Не замедлив! Мы, возможно, в темноте ночной
Грузы в город переправим, пошлин избежим!»
И Махан был рад богатству и пошел за ним.
Тайно отперли калитку. И — как вихри взвились —
Понеслись… Пока две стражи ночи не сменились,
Быстро, быстро — друг Махана впереди шагал,
А Махан, как пыль от пяток, позади бежал.
Уж последние остались за спиной дома.
И пустыня перед ними, и ночная тьма.
«Что я — сплю? — Махан подумал. — Близится рассвет,
И сейчас от нас до Нила сотни гязов нет!
Пройдена дорога нами пятичасовая,
А до сей поры не видно караван-сарая;
Лишь пустыня перед нами, и над ней — туман».
И еще Махан подумал: «Может быть, я пьян…»
Мчались так они, покамест первый не пропел
Вдалеке петух. Последний призрак улетел
По следам дремучей ночи, снов растаял дым.
И внезапно стал Махану друг его незрим.
Увидал Махан смущенный: сбился он с пути.
Сразу отказались ноги вдаль его нести.
Догорающей свечою юноша упал,
Плача, наземь и до полдня жаркого проспал.
А от солнечного зноя голова его
Раскалилась жарче муки той, что жгла его.
Сел, пустыню воспаленным взором он обвел,
Сада роз искал глазами, сада не нашел.
Будто собственное сердце в ранах видит он —
Тысячей пещер изрытый видит горный склон,
И змея в пещере каждой — больше, чем дракон,
Он бежать хотел, но страхом силы был лишен.
Ногу ставит на дорогу, а нога тяжка,
Как свинец; в пути безвестном нет проводника.
Брел он и пугался тени собственной своей.
Вот расставил свой треножник властелин ночей.
Снова тьма деяний черных образы сплела,—
Дню-белильщику до света отдохнуть дала.
У пещерного упал он черного жерла,
И в глазах его былинка каждая ползла,
Как змея. Лежал он долго, памяти лишен.
Звуки голоса живого вдруг услышал он,
И, открыв глаза, увидел двух людей вдали.
Женщина с мужчиной ношу на плечах несли.
И, лежащего увидя на своем пути,
Сразу поспешил к Махану путник подойти.
Он купца окликнул: «Кто ты и откуда есть?»
Тот сказал: «Я иноземец, погибаю здесь,
Хоть меня Маханом мудрым прежде всякий звал».
Путник вновь спросил: «А как же ты сюда попал?
Людям здесь бывать опасно. Дивы здесь живут.
Даже львы, встречаясь с ними, в ужасе ревут».
И тогда Махан воскликнул: «Кто ты — я не знаю:
Добрый человек иль демон! Богом заклинаю,
Дело человеколюбья ныне соверши,
Выведи меня отсюда! Скорбь моей души
Утиши! Вчерашней ночью в сладостных садах
На ковре в садах Ирема я сидел в гостях.
И когда свой ум затмил я чашей пировой,
Мне явился некто, молвив: «Я товарищ твой»,
Он привел меня из рая в ад. А только день
Наступил — мой друг растаял, как ночная тень.
То ли — в дружбе нерадивый — промах совершил,
То ли в злобе против нашей дружбы погрешил…
Дело доброе, прохожий, соверши — молю!
В город верную дорогу укажи — молю!»
Молвил путник: «Ты от верной гибели ушел.
Дива, страшного для смертных, человеком счел.
Этот див — «Хаиль пустынный». Он с пути сбивал
Сотни путников. В пустыне каждый погибал.
Но твои друзья мы оба. Мы спасем тебя,
Сбережем в пути и в город приведем тебя.
Так мужайся! Встань меж нами, веселей шагай
По дороге шаг за шагом! Лишь не отставай!»
И поплелся шаг за шагом им вослед Махан.
А когда петух рассвета грянул в барабан
И ударило в литавры утро на верблюде,—
Без ключа темницей темной стали эти люди
И растаяли, как тени… А Махан упал,
Изнуренный, и до полдня на песке проспал.
Встал Махан, побрел по склону, ужасом томим.
Видит: скалы, — львов и тигров логово пред ним.
Шел, теряя силы, ибо не имел еды,
Кроме воплей и страданий, кроме слез — воды.
Истомленный, не решался он прервать пути.
По пустыне без дороги продолжал брести.
И когда небесный белый купол черным стал,
В яму вполз и до полночи в яме он проспал.
И далекий конский топот в полночь услыхал.
На коне горячем всадник по степи скакал,
В поводу держал другого доброго коня,
С буйной гривой и закосом глаз, как два огня.
Подскакал, к Махану всадник взоры обратил.
«Эй, хитрец, сидящий в яме, кто ты? — он спросил.—
Что ты ждешь? Коль скажешь правду — пощажу тебя,
А солжешь — мечом вот этим поражу тебя!»
И затрепетал от страха перед ним Махан.
Быстро горсти слов рассыпал, как мешок семян.
Молвил он: «О гордый всадник, выслушай раба!»
Все поведал, что с ним злая сделала судьба,
Как в пустыне беспредельной заблудился он.
Всадник был его рассказом сильно изумлен,
Молвил: «За тебя молитву, друг, я произнес!
Знай, что ты от двух чудовищ голову унес.
Это гули-людоеды, самка и самец,
По степи тебя кружили, чтобы наконец
Съесть тебя живьем в ужасном логове своем,
Но промедлили. Спасен ты первым петухом!
Знай: Хала прозванье самки, а самца — Гила.
Поблагодари светила, что избегнул зла.
А пока ты жив, отсюда убегай со мной.
Вынесет тебя из ада конь мой заводной.
Но в пути храни молчанье. Повод подтяни,
От меня не отставая, скакуна гони».
Всадником могучей птицы злополучный стал:
Так скакал, что за собою ветер оставлял.
Путь они в ущельях грозных миновали длинный,
Наконец с горы открылась их глазам долина.
Как ладонь гладка, просторна. И со всех сторон
Раздавались песни, руда и барбата звон.
«К нам иди, прекрасный!» — справа голоса слышны.
Слева крики: «К нам! За чашу — гость чужой страны!»
Не цветы и не деревья, — нет! В долине той
Гуль на гуле громоздились черною горой,
Дивов тысячи на дивах, копошась, сидели,
Подымая вой. Другие лезли из ущелий.
Словно смерчи, головами к тучам взметены,
Как огромные пиявки, длинны и черны.
Так плясал их сонм ужасный, так рукоплескал,
Так вопил, что мозг от шума в черепе вскипал.
Что ни миг, то шум сильнее, вой и плеск страшней,
Через час вдали блеснули тысячи огней.
И толпа громадных, страшных чудищ подошла.
Губы как у негров. Платья, шапки как смола.
Каждый с хоботом, с рогами, — сразу — бык и слон.
Каждым чудищем горящий факел принесен.
Каждый безобразен, словно адский страж. Клубясь,
Вылетало пламя — только див разинет пасть.
Пели все они, в трещотки черные треща,
И вокруг плясали скалы, в лад рукоплеща.
Громче взвыла, заплясала дивов черных рать.
Под Маханом злополучным начал конь плясать.
В страхе он на пляшущего скакуна взглянул.
Увидал, что конь кривые крылья развернул.
Увидал беду и горе под собою он:
Семиглавый и двукрылый был под ним дракон.
Словно осенивший землю свод семи небес,
Сделался семиголовым этот див иль бес.
Заплясал дракон крылатый, разыгрался — лют.
Топал он и извивался, словно длинный кнут.
А Махан был как валежник, что потоком вод
Бурный силь в весенней балке с крутизны несет.
Сокрушенным и бессильным злополучный стал,—
Так его дракон свирепый вниз и вверх швырял.
Вверх подбрасывал, — и снова на лету сажал
Юношу себе на шею, и трубил, и ржал.
Издевался над Маханом — на сто сот ладов.
А когда раздался голос дальних петухов
И раскрылся львиным зевом алый край небес,
Этот змей семиголовый, словно тень, исчез.
Хор чудовищ стих, умолкли руд и барабан,
И отклокотал в долине черных гулей чан.
И Махан, упав на землю, память потерял.
Словно ранен был смертельно, словно умирал.
И без чувств, не помня — где он, что творится с ним,
Он лежал в пустыне, солнцем яростным палим.
А когда от зноя полдня голова вскипела,
Воротилась жизнь в больное, страждущее тело.
Поднялся Махан, стеная, и глаза протер.
Огляделся он, увидел лишь степной простор,
Слева — даль пустынь, а справа — скал бесплодный скат.
Все кругом, как кровь, багрово-знойно, словно ад.
Как ковер пред казнью стелют кожаный у ног
И палач угрюмый сыплет на него песок,
Так же, только знак для казни подал полдня взор,
Был песок насыпан, постлан кожаный ковер.
На усталой шее чудом разорвав аркан,
Выход с площади погибших отыскал Махан.
Зелень свежую скиталец, воду увидал.
Сердцем был от горя стар он, снова юным стал.
Напился воды, умылся и, хвалу судьбе
Вознеся, для сна пещеру стал искать себе.
Тысячеступенный кладезь в глубине пещерной
Отыскал. Лишь тень спускалась в кладезь тот, наверно.
Как Юсуф, в глубокий кладезь опустился он
И, дойдя до дна, мгновенно погрузился в сон.
Ты б сказал: достигла птица своего гнезда.
В безопасности улегся там он. А когда
Выспался, во мрак пещеры вглядываться стал,
Будто образы на черном шелке увидал.
Разглядел, что раскололся той пещеры свод,
А луна с ночного неба в щель сиянье льет.
Начал расширять отверстье, и сквозь потолок
Вскоре голову наружу высунуть он смог.
Голову в дыру просунул и увидел сад,
Свежих цветников учуял сладкий аромат.
Свод разрыл еще, на волю выбрался совсем
И увидел сад цветущий — словно сад Ирем.
Сад мерцал, сиял, лучился — в лунный свет одет.
Думалось: деревьям свежим в нем и счета нет.
И к плодам он потянулся, рдеющим в листве,
Эти ел, а те рассыпал по сырой траве.
Вдруг: «Держите вора!» — слышит он громовый крик.
Гневный, яростью кипящий, выбежал старик,
На плече держа дубину. «Кто ты? — заорал.—
Как ты, див, плоды крадущий, в сад ко мне попал?
Как посмел ты? Здесь немало прожил я годов,
Но не ведал беспокойства от ночных воров!
Кто такой? Что ты такое? Как тебя зовут,—
Говори по правде. Помни: я во гневе лют».
Обмирал Махан от страха. Он сказал: «Беда
Надо мной стряслась. Невольно я попал сюда.
Заблудившегося призри! Не гони в беде,
Чтоб тебя за гостелюбье славили везде!»
Оправданиям Махана гневный внял старик.
Подобрел его суровый бородатый лик.
В сторону свою дубину старец отложил
И, усевшись перед гостем, ласково спросил:
«Расскажи, что ты изведал в странствиях твоих,
Сколько ты обид увидел от глупцов и злых?»
Увидал Махан, что старец гнев сменил на милость.
Рассказал он по порядку все, что с ним случилось;
Как, блуждая, попадал он из беды в беду:
Ночь — горел в огне, другую — замерзал во льду.
Как на верном очутился наконец следу,
Как от бед укрылся в этом сладостном саду.
Молвил старец изумленный: «Мы должны судьбу
Возблагодарить и небу принести мольбу,
Что от чудищ, подлых нравом, ты освобожден
И от горя этим добрым кровом огражден!
Ты с себя, злосчастный, сбросил цепи наважденья,
Заповедного достиг ты места избавленья.
А лежит за этим садом дикая страна,
Зелени, воды и жизни лишена она.
Ты, счастливец, чудом спасся от великих бед!
Джинны здесь живут и дивы; каждый — людоед.
В лжи — бессилье. Только в правде — божья благодать.
Чудеса от наважденья должно отличать.
Вижу я — простосердечен по природе ты.
Жертвой лжи бывают люди, что душой просты.
Злобный дух в ночной пустыне на тебя напал
И, твоим воображеньем овладев, играл.
Но коль позади осталась призраков страна,
Не глотай осадок, выпей чистого вина!
Этой ночью ты как будто заново рожден,
Из иного мира наземь снова приведен.
Вот богатый сад — награда за твои мученья.
Я же — сам хозяин сада, в этом нет сомненья.
Каждый кустик тут я знаю. Эти все плоды
Мною взращены с любовью. Лучшие сады
Поясов земных мне дали саженцы дерев,
Самых щедрых в пору сбора сладостных плодов.
Прокормился б целый город их осенним даром.
У меня в саду обширный есть дворец с амбаром.
Словно обмолоченные зерна на току,
Горы золота хранит он и — мешок к мешку —
Жемчуга и самоцветы пламенней огня…
Я богат, и только нету сына у меня.
Но, на счастие, с тобою повстречался я,
И к тебе, как к сыну, сердцем привязался я.
Если ты захочешь сыном стать мне — о, тогда
Полноправным властелином ты войдешь сюда!
Завтра ж на твое я имя все переведу,
Чтобы ты, вкушая негу, жил в моем саду.
А захочешь, и невесту я тебе найду;
Отведу от милых сердцу всякую беду,
И служить я буду вашим прихотям любым.
Коль согласен, дай мне руку, — договор скрепим!»
И Махан сказал: «Как можешь это говорить?
Может ли терновник сыном кипариса быть?
Но когда меня ты верно примешь в сыновья,
То — поверь — тебе примерным сыном буду я!»
Радостно поцеловал он руку старика.
Радостно ему сказал он: «Вот моя рука!»
И старик Махана руку быстро ухватил,
Дал обет ему и клятвой договор скрепил.
Молвил: «Встань». Махан поднялся. И повел его
Старец в глубину густого сада своего.
Ввел его в чертог высокий: стены в нем и пол —
Мрамор, а суфа коврами крыта, как престол.
Галерея в нем просторна; и, как свод, над ней
Переплет ветвей платанов, ив и тополей.
Водоем блестит под сводом. И звездой своей
Небосвод целует кольца медные дверей.
Широковетвящееся — над суфой стояло
Дерево сандаловое. До земли свисало
Благовонное убранство листьев, как пола
Занавеса. На развилье мощного ствола,
Там, где ветвь от ветви толстой в сторону ушла,—
В высоте тахта из досок сделана была.
На тахте — ковры, подушки, словно ложе хана,
Как листва сандала мягки и благоуханны.
И старик сказал: «На это дерево залезь;
Отдохни пока с дороги. Если пить иль есть
Пожелаешь ты, — там скатерть с белым хлебом есть,
И кувшин с водой лазурной. Оставайся здесь,
И — покуда не вернусь я — терпеливо жди,
Из опочивальни этой наземь не сходи.
Кто б ни говорил с тобою — ухо уклоняй,
Кто б ни соблазнял — соблазны молча отгоняй.
Ни на чей вопрос лукавый — слова не роняй.
А не стерпишь — сам тогда ты на себя пеняй.
Лишь когда назад приду я, — зорче ты вглядись
И уверься — я ли это. И тогда спустись.
Я пойду, тебе покои во дворце устрою.
Клятва крепкая — навеки — меж тобой и мною;
Молока и меда наши обещанья чище,
И теперь мое жилище — и твое жилище.
Берегись дурного глаза нынешнюю ночь…
Утром отойдут навеки все несчастья прочь».
Так старик его наставил, слово с гостя взял,
И исполнить наставленья гость пообещал.
Там ременная свисала лестница с ветвей.
«Подойди, — сказал хозяин, — и взберись по ней!
Будь сегодня ремненогом,
[321]а потом ремни
Эти длинные с собою кверху подтяни.
Опоясайся сегодня кожаной змеей,
Чтоб никто шутить не вздумал снова над тобой.
Утром ты доволен будешь! Хоть халва у нас
С вечера была готова, — есть нельзя сейчас».
Разговор старик закончил и пошел домой,
Чтобы гостю приготовить во дворце покой.
Гость на дерево взобрался, лестницу убрал.
Там сандал листвою свежей так благоухал,
Что, когда Махан из легких воздух выдыхал,
Он, как ветер, ароматы миру посылал.
Сверток хлебцев золотистых и лепешек белых
Развернул, почуяв голод, путник и поел их.
Из прохладного кувшина, что студил ночной
Ветер, жажду утолил он чистою водой.
И на той тахте румийской, под густой листвой,
На ковре китайском, мягком он нашел покой.
На руку облокотился; озираться стал.
И вдали семнадцать ярких свеч он увидал.
Шли красавицы по саду, светочи несли.
Преклонился бы пред ними каждый до земли.
Светочи в руках у каждой, платья их богаты.
Полотно скрывает розу, кисея — гранаты.
Шли — стройны, светлы, как свечи, озирая мир.
На суфе они уселись за веселый пир.
Столько блюд, напитков столько — знает только
Ледяной шербет с шафраном и гранатный сок.
Там барашек был, поенный только молоком,
И откормленная птица, и форель, и сом;
Хлебы — камфоры белее и светлей луны,
Как спина и груди гурий, мягки и нежны.
О пирожных не умолкла до сих пор молва.
Сахарная напоследок подана халва.
И когда на стол такие блюда принесли,—
Словно мир, где все явленья чудо, принесли,—
Госпожа невест сказала девушке одной:
«Чувствую я: скоро четом станет нечет мой.
На меня алоэ дышит, от сандала вея.
К дереву сандаловому подойди скорее.
Так иди и к нам пришельца ласково зови.
Молви: «Ждет тебя подруга, полная любви;
Стол накрыт, поставлен кубок чистого вина;
Но без гостя не коснется вин и яств она.
Поспеши, вкуси блаженство от союза с ней.
Не держи ее в оковах, приходи скорей!»
К дереву сандаловому дева подошла.
Узок рот ее, а просьба широка была.
Отворив уста, запела, словно соловей.
Как цветок с куста, Махана сорвала с ветвей.
Речь посредницы услышав, он пошел за ней.
Сам посредника искал он для любви своей.
Но как только пред соблазном душу он открыл,
Тут же предостереженья старца позабыл.
И любовь метлой с дороги стыд и долг смела.
И Махан к луне спустился, что его ждала.
Груди мягче молодого творога у ней,
Слаще сахара и меда, молока нежней.
Яблоки ланит — услада для живых сердец,
Где под кожей — сок багряных роз и леденец.
Вся она как ртуть живая или как ручей,
А глаза светлей и ярче пламенных свечей.
Средь подруг своих сияет, как свеча, она,
Взглядом насмерть поражает без меча она,
Полною луной блистает, горяча, она,
Двери сердца отмыкает без ключа она.
Во сто тысяч раз в Махане страсть к ней возросла.
Розу уст ее сосал он, как сосет пчела.
И когда рука Махана стан ей обвила,
Диво-дева застыдилась, взоры отвела.
Но как розу прижимает к сердцу соловей,
Он прижал Китая чудо ко груди своей.
А когда взглянул на этот сладостный поток,—
Он от ужаса дыханье перевесть не мог.
Перед ним — от пят до пасти скаляся — сидит
Порожденный божьим гневом адский дух ифрит.
По рогам — свирепый буйвол, по клыкам — кабан.
Не дракон — страшней дракона, это — Ахриман!
От надира до зенита пасть его разъята;
А спина — спаси нас боже! — как гора горбата.
Словно лук, хребет зубчатый выгнут; рачья морда.
На сто верст кругом зловонье от него простерто.
Нос — как печь, где обжигают кирпичи огнем.
Пасть — как чан, где известь гасят, чтобы красить дом.
Губищи ифрит разинул, словно крокодил;
Гостя ухватил, колючей грудью придавил,
Целовал в лицо смердящей пастью, и душил
Смертным дыхом, и, целуя, гостю говорил:
«А-а! Ты в лапы мне попался! Грудь твою сейчас
Разорву! Гулял сегодня ты в последний раз.
Ты меня хватал руками, зубы в ход пускал,
Ты мне нежный подбородок, губы целовал!
Видишь: когти — словно копья, зубы — как ножи!
Где еще такие зубы ты видал — скажи?
Ах, как горячо сначала страсть твоя пылала,
А теперь куда девалась? Почему пропала?
Эти губы — те же губы, полные огня,
Личико мое — все то же, так целуй меня!
Не пируй в кругу коварных, где царит позор!
Дома не снимай, в котором управитель вор!»
Так шутил и издевался злобный див над ним,
Хохотал, пускал из пасти то зловонный дым,
То огонь в лицо Махану. И увидел он:
Что красавицею было, то теперь — дракон.
Среброногая внезапно стала вепреногой
Гадиной — с хвостом воловьим, черной и двурогой.
И, упав, под тем драконом он лежал, крича,
Как дитя. Текла от страха из него моча.
Но едва забрезжил смутно темный край небес
И пропел петух далекий, сгинул черный бес.
Ночь ушла, влача с собою черный шелк завес.
Дымом унеслись виденья, пышный сад исчез.
Ниц поверженный, лежал он у дверей дворца.
Сокрушался, предавался горю без конца.
И от зноя дня в сознанье он пришел. И вот
Осмотрелся: горе! Видит свалку нечистот.
Видит он на месте рая — раскаленный ад.
Нет свирелей, лишь стенанья ужаса звучат.
Ну, а то, что прошлой ночью он дворцом считал,
Стало грудой безобразно взгроможденных скал.
Стал кустарником колючим благовонный сад,
А взамен суфы лишь камни голые лежат.
Грудки птиц, плоды и спины жареных козлят
Стали падалью зловонной, гнусною на взгляд.
Стали руды и свирели тех ночных певцов
Грудою костей верблюдов и степных ослов.
Сделался гнилою лужей чистый водоем.
Все, что с блюда золотого ел он за столом,
И вино, что пил вчера он, это, — бог с тобой! —
Это было только мерзость, и навоз, и гной.
Вонью стал благоухавший на столе рейхан.
Вновь запутался в невзгодах мученик Махан;
Стал молиться. В путь пуститься сил он не имел,
Но и оставаться в месте страшном не хотел.
«Удивительное дело, — он себе сказал,—
Это что за круг, в который я теперь попал?
Прошлой ночью пировал я в сказочном саду,
А сегодня вижу снова ужас и беду.
Чем в руках пышнее роза, тем острей шипы.
Вот так урожай приносят нам сады судьбы!»
И Махан несчастный думал: «Лишь уйду от зла,
Изберу я целью жизни добрые дела!»
Брел он, горькими слезами щеки обливал,
Каялся, что не всечасно справедлив бывал.
Чистых вод достигши, слезы смыл и пот с лица.
Униженно пал на землю и молил творца:
«Вяжешь ты и разрешаешь! Боже, развяжи
Узел бед моих, — дорогу к дому укажи!
Указующий правдивым верные пути,
Мне — идущему стезею темной — посвети!»
Так, в молениях простертый, долго он лежал.
Наконец, лицо поднявши, путник увидал
Пред собою человека, — был он, как Нисан,
Весь в зеленом, словно утро свежее, румян.
И Махан спросил: «О, кто ты, в этот горький час
Мне явившийся? О, кто ты, ясный, как алмаз?»
Тот сказал: «Я — Хызр, скорбящий о твоей судьбе.
Я пришел, благочестивый, чтоб помочь тебе.
Донеслись твои обеты к сердцу моему,
И они тебя доставят к дому твоему;
Будь им верен! Крепче руку мне сожми рукой
И закрой глаза — и снова через миг открой».
В руку Хызра, не замедля, руку он вложил;
И глаза свои зажмурил, и тотчас открыл.
Там, откуда был впервые дивом уведен,—
В том саду благословенном очутился он.
Он открыл калитку сада, в свой дворец пришел,
И друзей в молчанье, в скорби у себя нашел.
Каждый в синей был одежде
[322]— скорби знак по нем.
Он о горестном поведал им пути своем.
Люди, что его любили, с ним душой сжились,
Милого оплакивая, синим облеклись.
А Махан во всем согласным с ними быть хотел:
Он лазурные одежды на себя надел.
Цветом бирюзы до смерти был он облачен;
Цветом времени покрылся, словно небосклон.
Высота небес одежды лучшей не нашла.
И лазурный шелк одеждой вечной избрала.
У людей, что избирают цвет лазурный неба,
Солнце на столе сияет, как лепешка хлеба.
Голубой цветок,
[323]что платье носит голубое,
Сердцевиною имеет солнце золотое.
И куда свой огнезарный лик ни устремит
Солнце, — все цветок лазурный на него глядит,
И любой цветок, что цветом голубым цветет,—
«Поклоняющимся солнцу» Индия зовет».
А когда луной Магриба сказ окончен был,
Шах в объятия с любовью пери заключил.