— Как на дне морском, — боязливо проговорил Октавиан. — Тебе не страшно?
— Мне никогда не страшно, если я даже одна, — серьезно ответила Лелия. — Я часто заплываю далеко-далеко, что берега ж видно. Я очень люблю море. Ты знаешь, по ночам оно светится, и рыбаки пишут веслом имя любимой. Огненные знаки горят и переливаются, как любовь в сердце того, кто их чертит. Я буду писать на море твое имя, чтобы ты был счастлив.
Они сидели на большом плоском камне, тесно прижавшись. Мальчик нежно погладил волосы и плечи Лелии:
— Пиши мое полное имя: Гай Октавий Цезарь.
— Хочешь, я буду твоим другом?
Нарастающий рокот заглушил его ответ. Сжатый, стремительный поток ворвался в пещеру. Октавиан вскрикнул и зажмурился. Когда он открыл глаза, ровное, голубое озеро расстилалось у его ног. В глубине колыхались радужные медузы, мелькали быстрые коньки.
Лелия бросилась в воду и, брызгая, громко смеясь, оплыла вокруг подземного водоема. Потом, нырнув, достала со дна витую изумрудно—розовую раковину и кинула к его ногам. Мальчик залюбовался редкостным сочетанием оттенков.
— Рог тритона, — пояснила Лелия. — В него слуги Посейдона трубят, приветствуя своего владыку. Ты помнишь, что Афродита возникла из лазури? Был ясный день, и пена морская, сверкнув на солнце, приняла очертания прекрасной женщины. В это время раздалась дивная музыка. Тритоны впервые затрубили в раковины. Родилась гармония и красота. Приложи ракушку к уху.
— Шумит.
— Даже зимой в Риме возьми раковину и прислушайся — она шумит: в ней живет любовь моря.
— Любовь моря, — тихонько повторил Октавиан. — Бездушная раковина и та в разлуке хранит верность.
VII
В Путеолы пригласили Антония с семьей. Дома обрадованный Антоний высыпал на стол щедрую горсть золота.
— Не скупитесь. Клодия должна сиять, как Аврора. Не вздумай опять за волосы дергать, — шутливо прибавил он. — Уступай – понимаешь, Клодия, уступай... во всем, чего бы он ни пожелал... ни в чем не упрекну... Рад буду…
Клодия вспыхнула. Полная, рано созревшая, она напоминала упругий свежий плод и показалась отчиму достаточно соблазнительной.
По совету жены Антоний тотчас же написал Цезарю, что завтра они выезжают.
Получив письмо друга, Цезарь решил поговорить с племянником. В конце концов, Октавиан уже почти юноша.
— Семья Антония прогостит у нас все лето, Я желал бы, чтобы ты был приветлив с моими гостями. — Цезарь присел на край постели.
Октавиан приподнялся на локте. Уже был полдень, но после пережитых вчера волнений он все еще лежал.
— Клодия славная девочка. Женская дружба украшает нас, делает смелее, будит самое лучшее в сердце юноши. — Цезарь положил руку на голову племянника. — Я от души бы хотел, чтобы ты и Клодия сделались друзьями.
— Лелия очень мила. Не правда ли? Наш сад достаточно обширен, и мы всегда можем пригласить твою маленькую подругу. А тебя прошу не бывать без меня в чужих домах. Моему сыну нечего делать у Марка Туллия. — В голосе Гая Юлия зазвенели сухие, раздраженные нотки. — Он низкий, безнравственный человек.
— Я был у них несколько раз, но ничего безнравственного не видел.
— Ты хочешь сказать, ничего непристойного. Я верю, но есть пристойная безнравственность. Цицерон продажен, лжив, лицемерен, труслив, жесток, словом, безнравственен в самом глубоком смысле этого понятия. — Диктатор быстро ходил по комнате. — Мне рассказывали, с какими шутовскими почестями тебя там принимали. Неужели ты не сообразил, что мои недоброжелатели издеваются над тобой, а заодно и надо мной? Позволь тебя спросить, Гай Октавий, наследником какого престола ты себя считаешь? Я могу завещать тебе мое доброе имя, верность моих легионов, но не царскую диадему! В Риме еще Республика.
— Ее скоро не будет. Все знают — ты повелитель Рима!
— Предоставь об этом кричать другим. И чтоб я не слышал от тебя никакого рассуждения с посторонними о моих делах!
— Я не говорил им...
— И потом, какие интересы могли привести тебя к Марку Туллию Цицерону? Ты думаешь, он искренен в своих отзывах о твоей декламаций? Когда-то я считался не из последних судей на Парнасе. Разве мне не было бы дорого услышать строфы, где живет частица тебя самого?
— Я не смел.
— Как мне больно! Ты не смел разделить со мной заветные мечтания, лучшее, что есть в твоей душе, а огорчать и терзать меня ты смеешь...
— Я боялся, ты такой строгий ценитель. — Октавиан достал из-под подушки таблички и протянул их.
Цезарь скандируя, прочел строфу, перечел, отбивая ритм:
— Слабо, мой друг. Рабское подражание александрийцам. — Заметив, как огорчился мальчик, Цезарь живо прибавил: — Ты взялся за очень трудное дело: передать на нашем языке то, что чуждо его духу. Латынь прямолинейна и сильна. Разит, как римский меч. Ты смотри, — Цезарь повторил строфу подлинника, — тут все уместно, ибо соответственно александрийским понятиям о красоте. Но что прекрасно для Александрии, то смешно в Риме. Представь себе египтянина в ярком набедреннике или грека в многоцветном плаще среди строгих белых одеяний наших квиритов. Живописные на их родине, они непристойны в нашей курии. А ты вводишь в нашу суровую речь нагих египтянок и насурьмленных гречанок. К чему это?
Лепесткам гибиска равное,
Ярким пламенем полыхая,
Разлилось смущение
По ланитам Дорион.
Неужели нельзя сказать: от смущения Дорион порозовела? Ясная мысль не нуждается в пышности. Бери самую суть, ищи самые точные слова, самые краткие фразы. Брось александрийцев, это просто плохой вкус. Попробуй переводить Эсхила. Единственный из греков, чья мысль скульптурна, а не живописна. Хорош язык у Ксенофонта. — Цезарь потрепал волосы племянника. — Я рад, что ты работаешь над нашим языком. Латынь как циклопические глыбы. Ее надо тесать и тесать...
Сватовство не подвигалось. Фульвия настаивала:
— Мой Кай, найди, наконец, в себе мужество объясниться. Если мы не по вкусу, мы уедем.
— Заставлю Цезаря сдержать слово. — Взбешенный, Антоний сломал браслет. — Пусть хоть связанного тащит к алтарю!
Дивный Юлий равнодушно выслушал негодующие жалобы друга.
— Попробую поговорить, но принуждать не стану...
Октавиан торопливо писал, когда Цезарь вошел в его комнату.
— Ты занят?
— Нет, я писал письмо другу.
— Тебе очень не хватает твоего товарища?
— Да!
— Расскажи мне, Маленький Юлий, что отталкивает тебя от Клодии? — Цезарь взял его лицо в руки. — Я старею. Когда я умру, Антоний станет твоей охраной и опорой. Его семья должна стать тебе родной.
VIII
Цезарю исполнилось пятьдесят пять лет. Это уже преддверие старости. До тридцати лет юноша. От тридцати до шестидесяти муж, цветущий годами. От шестидесяти до семидесяти старец, умудренный житейским опытом, а там и дряхлость, выжившая из ума, впавшая в детство — одинокая, никому не нужная. Семьи не было. Октавиан далеко. Цезарь не мог часто ездить в Аполлонию. Да и свидания, когда сотни льстивых глаз ловят каждое движение диктатора, не дают быть просто отцом, угнетали. Иногда ему даже хотелось взять племянника в Рим. Но не дать мальчику доучиться было бы злым безумием. Император воинственных квиритов должен быть стратегом.
И хотя школа не в силах вложить в своего питомца военный гений, однако кое-какие навыки, более или менее законченную систему знаний его наследник приобретет.
Как жаждал Дивный Юлий иметь возле себя сына, молодого, сильного, любящего, страстно верящего в дело своего отца! Октавиан писал длинные письма, но Цезарь не был уверен в глубине его привязанности. С каждым днем все тяжелее ощущалось одиночество.
Сверстники уходили один за другим. В этом году умер Мамурра, Сервилия давно мертва, с трагическим шутовством окончил жизнь Катон, пал Помпей. В Армении отравили Эмилия Мунда. Уцелевшие от яда и стрел рассеялись по свету. Авл Гирсий охранял границы Рима за Альпами. Одинокий, как и его принципал, он сумел пронести через всю жизнь молодую, неразделенную нежность к покойной сестре Цезаря. Гаю Юлию судьба отказала и в этом. Его большая мучительная любовь оборвалась еще при жизни Сервилии. Он разлюбил, и в сердце навсегда поселилась щемящая боль.