— А почему не писал мне?
— Не умею... да и писать не о чем. Ты вот всю Иберию завоевал, а у нас что... одни заботы. Мать хворает, еще одна сестра родилась. Теперь нас семеро. Козла Фронтиса за твои победы забрали.
— Что ты врешь?
— Я никогда не вру, а за ваши иберийские победы на нас новый налог ввели.
— Твой же отец ветеран.
— Ветеран, да не ваш. Отец у Помпея двадцать лет воевал, а теперь Помпей враг Рима, и квестор нам сказал: "Благодари богов, что твое хозяйство не конфисковали, как вражье". Как будто легионер выбирает себе вождя!
Зима прошла в учении. Октавиану военные науки давались туго.
Агриппа часто в изнеможении бросал книгу.
— Нельзя же быть таким бестолковым. Ты же воевал!
— Воевал, но больше не хочу. Я стану великим ритором или верховным жрецом, чтоб на меня все молились
Он даже своему другу не сказал о размолвках с Цезарем. Но зато подробно расписал три дня, проведенные в Нарбоне.
— Одна, прекрасная матрона влюбилась в меня и хотела отравить, потому что я отверг ее.
— Ври в меру, — расхохотался Агриппа.—Что бы она с тобой делала? Ты и целоваться не умеешь... как девчонка, подставишь губы и все. А невест вот как целуют... — Агриппа показал. — Это если по добру обхаживают, а с пленницами вот как обращаются.
Он перекинул приятеля поперек колен. Октавиан, не отбиваясь, ухмыльнулся:
— Уж ты и знаешь...
— Знаю. Я это лето целовался с одной гречанкой. Тизба — рабыня у соседей. Как иду мимо, она кричит: "Помоги мне воды достать из колодца!". Я вытащу ее бадью, а она смеется: "Донеси до дому". Несу, а она говорит раз в сумерках: "Я отблагодарю тебя самым сладким..." Я не сообразил и ответил: "Не люблю сладкого, но если у тебя есть маковники в меду — тащи, отнесу сестренкам", а она как расхохоталась и поцеловала меня прямо в губы! Тут и началось: увидимся на безлюдье и целуемся, у колодца, у калитки. Я стал как шалый, только ее и жду. Вдруг узнаю — у Тизбы есть дружок, раб—сириец. Я его спросил: Тизба твоя подруга?" Сириец говорит: "Ты поступаешь по чести!" Я с ним ничего, не ругался, а ее проучил. Попросила она опять вытащить воды из колодца, я бадью вытащил и при всех на нее вылил, да еще отколотил. — Агриппа сдвинул брови. — За измену убью!
II
А в Риме по-прежнему заседали отцы отечества и Марк Антоний с помощью Фульвии опекал их от имени Цезаря. Супруга благородного трибуна с жестокой радостью мстила за гибель своего верного друга Куриона.
Отправленный в хлебные африканские провинции на фуражировку, он погиб в засаде. Потеряв своих воинов, Гай Курион бросился на меч. Его геройская смерть смирила небеспричинную ревность Антония. По доброте душевной он не упрекал неверную за ее скорбь. Сидя рядом с женой, ласковыми поцелуями осушал ее ресницы, влажные от слез по другому.
— Мне тоже жаль доблестного Куриона, но что бы ни было, дорогая, мы живы. У нас есть Клодия, и ты должна сберечь себя для дочери и меня!
— Жизнь так сложна, — улыбнулась сквозь слезы Фульвия. — Я перестаю понимать людей! Наш век перемешал и друзей, и врагов. Не разберешь, чего кто хочет, где искренность, где ложь. Но старого брехуна Марка Туллия пока не надо отталкивать.
Цицерон заготовил две речи: в одной до небес превозносил Цезаря, в другой восхвалял Помпея. Однако произнести не удалось ни одной. Гай Юлий, не посетив Рима, двинулся в Брундизий. Оттуда он решил перебросить легионы в Эпир и там, на отрогах Пинда, прикончить противника.
Высадившись со своими легионами на Эпирском побережье, он двинулся в глубь страны.
Великий начал готовиться к решающей битве, но Цезарь не торопился, умышленно оттягивал столкновение, и время само работало на него. Легионы Дивного Юлия росли.
Каждую ночь под знамена Цезаря стекались перебежчики. Их манили обещанные земельные наделы в родной Италии.
— Добыча приходит и уходит, как паводок, а земля век кормит, — говорили старые вояки.
Марий Цетег и Сильвий, переодетые торговцами, ходили в лагерь Помпея, расхваливали житье легионеров Дивного Юлия, спрашивали, не надоело ли землякам ловить воду неводом?
Рядовые помпеянцы интересовались, как принял бы их Цезарь.
— Не обидит! — Марий Цетег свистнул.
— Грех братоубийства на том, кто повелел италику поднять меч на италика, — серьезно ответил Сильвий.
III
Секст молил отца позволить ему выкрасть Октавиана. Помпей разрешил, но отряд смельчаков не добрался и до Коркиры — эпирского порта, лежащего неподалеку от Аполлонии.
Антоний стянул к проливу весь флот. С суши легион Mapцелла охранял подступы. Всякая попытка похитить наследника Дивного Юлия обрекалась заранее на неудачу.
Секст, тяжелораненый, пролежал несколько дней в горной расщелине, потом пешком, обходя селения, добрался до стана Помпея.
— Я не мог заставить их сражаться. — Худощавое, покрытое загаром, заросшее бородой лицо Секста Помпея дышало печалью и гневом. — Сам едва спас свою жизнь бегством. Может, и не стоило, но думал, что еще пригожусь. Недоброе наследство оставил ты мне, отец.
— Ты обвиняешь меня. Негодяи изменили своему долгу, а виноват я, всеми покинутый Кней Помпей. — Великий тяжело дышал.
Он лежал на подушках великолепного розового шатра, по правую руку, вытянув шею, как больная курица, восседал Катон. С явным неодобрением он взирал на роскошь, окружавшую изгнанного полководца, но его не спрашивали, и он молчал. Слева от Великого, белолицый, пухлый, как сдобный пирожок, испуганно уставившись на брата, сидел молодой Кней Помпей, первенец триумвира. Трибун Милон, верный оруженосец Великого, осуждающе поджал губы. Есть вещи, которые не говорят в лицо даже очень близким людям.
Но Секст не замечал, не желал, не находил нужным замечать ни испуганное покашливание брата, ни осторожные знаки
Милона.
— Почему я разбит наголову? Почему мальчишку Октавиана легионеры на руках пронесли через всю Галлию, а я, как зачумленный, вынужден был скрываться отсвета дневного? В крестьянских хижинах мне боялись подать воды... Почему, отец? — Секст выпрямился. — Я спрашиваю, но я и отвечаю. Ты виноват в моем позоре. Если б дети смели клясть давших им жизнь, я бы проклял тебя, отец! Армия молится на Октавиана. Почему? Он еще не успел никому ни нанести обид, ни оказать милости, но он сын Цезаря. Его отец сумел так воспитать своих солдат, что этот ребенок их божество, воплощение их желаний, душа их замыслов. А я? В сердцах народа твое имя, отец, вызывает гнев и презрение. Ошибку за ошибкой совершил ты в течение ряда лет. Твоя республика — труп. Труп, уже начинающий гнить, а ты рядишь ее в брачные одежды и насильно хочешь оплодотворить, подобно безумцу, сжимающему в объятиях мертвую любовницу. Жизнь требует империи, но императором мог бы стать ты.
Катон метнул возмущенный взор, но, подавленный пылким натиском Секста, смолчал.
— Почему, отец, где проходили твои легионеры, цветущие страны обращались в пустыни, города становились пепелищем и реки вздувались от крови, и имя Рима звучало, как смерть? Почему там, где шли войска Дивного Юлия, в лесах возникали города, а болота становились пажитями, безлюдье оживлялось шумом труда? Почему, отец? Я спрашиваю, но я и отвечаю. Потому что он глядел в грядущее, а ты в минувшее, потому что он любил Рим, а ты почести, он был щедр, а ты дьявольски скуп. Его ум, гибкий и живой, подсказывал то, что жаждала сама жизнь, а ты, косный, трусливый разумом, жил заветами себялюбивых, алчных и никчемных людей!
Тяжела твоя вина, отец, перед Римом, мною и человечеством. И все же я пришел к тебе. Еще не поздно. Обещай рабам свободу, посмей стать вторым Спартаком или хотя бы Катилиной и ты опрокинешь Цезаря! Другого выхода нет. Я жил эти месяцы среди пиратов. Отверженные всеми, презревшие добро и зло, они — сила.
Убийцы, святотатцы, насильники, сосланные на галеры, они посмели стать свободными. Рим еще дрогнет перед ними. Отец, дерзни! — Секст преклонил колени и поцеловал жирную, бледную руку Великого.