Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Фёдор Михайлович, — выговорила я через силу, — встаньте. Прошу вас. Встаньте.

Он не встал. Он держал мои руки крепко и смотрел в меня снизу вверх — глазами, в которых стояли слёзы.

— Я ведь и не претендую, — продолжал он, не замечая моих просьб, — я ведь и не на роль вам какую-нибудь себя предлагаю. Я ведь и стар уже, я ведь и нездоров, я ведь и беден, я ведь и весь в долгах по уши. Я ведь себя сам со стороны вижу, не дурак ведь. Я ведь сам себе цену знаю. Только знаете, Наденька, я ведь… я ведь больше ничего у Бога не прошу. Только вот этого одного. Только вас. И буду честен с вами, как никогда ни с кем не был. И буду беречь вас. И буду на коленях каждый вечер у вашей постели читать вам молитву. И буду молчать, когда вам тишины захочется. И буду говорить, когда вам слов захочется. И стану писать только для вас, для вас одной. Только согласитесь. Только согласитесь, голубушка моя, только согласитесь.

Он был открыт. Открыт до самого донышка. До той непристойной, чудовищной открытости, какая бывает у людей, потерявших всякий страх показаться смешным. И от этой страшной его открытости — у меня, признаться, и подгибались колени.

Потому что сейчас, в эту самую минуту, я поняла нечто такое, чего никогда прежде о нём не понимала.

Подняла глаза к потолку и тихонько, в самой себе, призналась:

«Я ведь его люблю».

Вот только теперь люблю не страстью. Не наваждением. Не тем безумием, которое подымало меня по лестнице на Казначейскую и носило меня к нему сквозь все морозы, заставляя задыхаться на каждой ступеньки.

А чем-то совсем иным.

Я его люблю так — стыдно мне сказать, более даже стыдно, чем сказать про страсть, потому что это любовь, какую любят только Бога, — а его, при всех его очевидных, при всех его выпирающих наружу земных, неказистых, иногда даже отвратительных слабостях, любить так — это, должно быть, кощунственно. Я ведь вижу его насквозь. Я ведь знаю про него всё. Я знаю, что он играет в рулетку до последней рубашки. Знаю, что он раздражителен до бешенства, что он несправедлив, что он по сто раз на день меняет своё мнение. Знаю, что он годами не платил долгов, что он подчас бывал жесток с покойницей-женой, что способен сорваться, накричать, унизить. Знаю, что он жалок в иные мгновения. Знаю, что он, при всём своём христианстве, далеко не всегда посупает по-христиански. Знаю, что у него нет ни выдержки, ни порядка в делах, ни порядка в жизни. Знаю.

И всё это, всё это я знаю — и всё равно люблю. Не вопреки этому люблю. А как-то так — отдельно от этого. Так, как любят то, что больше человека, через слабого этого человека пробивающееся наружу, — как любят родник, бьющий из самой неказистой канавы. Канава тут уже ни при чём. Родник тут — главное.

Потому что — он гений. Я это знаю. Я это знаю наверняка, точно и наперёд. Знаю — и этого моего знания мне достаточно, чтобы любить его так, как я никогда никого не любила. Это любовь не земная и не равная. Это любовь к чему-то такому, что больше тебя и древнее тебя, и переживёт тебя, и пройдёт сквозь тебя, как сквозь окно, нисколько с тобою не отождествившись.

И этой моей любовью я не могу с ним повседневно жить.

Понимаете ли? Не могу. Не такая это любовь, чтобы её можно было класть рядом с собою на ту же подушку, выливать в утренний кофей, разговаривать с ней о бельевых счетах кухарки. Не такая. С такою любовью — её надо нести в себе, как несут на руках спящего ребёнка, осторожно ступая, чтобы не разбудить. С такою любовью — её надо беречь от обыденности, потому что обыденность её первой и истребит.

Это, кажется мне, я поняла раньше, чем поняла, что мне ему ответить.

— Фёдор Михайлович, — выговорила наконец, и сама услыхала, как осип у меня голос. — Фёдор Михайлович, встаньте. Прошу вас. Не надо стоять на коленях. Не надо.

Он не вставал. Только сжал мои руки сильнее.

— Дайте мне срок, — выговорила я. — Дайте мне срок подумать. Не сегодня. Не сейчас. Я… я не могу сейчас сказать вам ни «да», ни «нет», вы понимаете? Я ничего сейчас не могу сказать. У меня внутри, понимаете, ещё всё перепутано. Дайте мне сроку. Пожалуйста.

— Хоть век, Наденька, — выговорил он тихо, разжимая наконец мои руки. — Хоть век. Только не отвергайте сейчас. Только не сейчас. Подумаете — и ответите. Я подожду.

Он медленно поднялся с пола. Я увидала, как у него подгибаются колени, как ему тяжело подняться, — он ведь ещё не выздоровел, — и невольно протянула к нему руку, чтобы помочь. Он отстранил мою руку.

— Я сам, Наденька. Сам. Простите меня. Я… я был не в себе. Я… я пойду.

Он постоял с минуту, не поднимая на меня глаз. Не оглядываясь, шагнул к двери. У самой двери остановился.

— Наденька, дайте мне знать. Я ведь… я ведь умру, если не буду знать.

— Дам знать, Фёдор Михайлович. Слово вам даю.

Он постоял ещё секунду. И вышел.

И тут, едва за ним щёлкнула входная дверь, — у меня подкосились ноги, и я опустилась на тот самый половичок, где он только что стоял на коленях. И сидела на нём долго, долго, безо всякой мысли, не плача, не двигаясь, не поднимая головы.

————

Дорогие читатели!

Всех поклонников юмористического фэнтези с удовольствием зову в свою книгу

“Тортерия попаданки, или, Дракон, будь человеком!”

Полвека вкалывала, как папа Карло, пытаясь поднять сына в одиночку. И тут на те — нож в спину! Оказывается, меня уже списали со счетов и только ждут, когда я откинусь и освобожу квартирку. А нынче так вообще: закинуло меня в сказочную передрягу! Бросили прямо в пасть дракону! Но не на ту напали! Тётя Женя со всем справится. Если у вас проблемы с драконами, я иду к вам! Попутно разберусь с новыми зарвавшимися родственничками, найду применение своему давнему хобби и поставлю на место чешуйчатого. Эй, дракон, чего уставился? Ах, тортика моего захотелось? Ну, тогда хоть веди себя, как человек, ё-моё!

https:// /shrt/zJpM

————

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!

Глава 44

Не знаю, сколько так просидела. Может быть, четверть часа. Может быть, и более. Из оцепенения меня выпростал хлопок двери — Полина вернулась. Прошла мимо, не глядя. Точно меня там и не было.

Я подняла голову.

Она скинула пальто, оставшись платье, и волосы у неё были собраны в простой узел на затылке. Лицо — спокойное, безмятежное, такое, как бывает у людей, давно решивших не вмешиваться. Но я-то её знала. Я-то знала, что под этим её спокойствием давно уже идут какие-то тяжкие, медленные, как ледоход на Неве, процессы.

Сестра двинулась. И только в дверях столовой, не оборачиваясь, обронила:

— Поднялась бы, Надя. Сесть-то у нас есть куда.

Я молча поднялась. Прошла за ней.

В столовой Полина стала разливала чай. Поставила передо мной чашку. Села напротив. Сложила руки на колене. Подождала.

— Ну, — выговорила она ровно. — Рассказывай.

— Что рассказывать?

— Что хочешь. Ты с лица, прости меня, на сама смерть похожа. А глаза у тебя — горят, как у в горячке. Так бывает, понимаешь ли, у человека, который только что прошёл сквозь огонь и воду. Так что — рассказывай, сестрица.

Я молчала.

И — странное дело — мне в эту минуту не хотелось ни плакать у неё на плече, ни делиться предложением Фёдора Михайловича, ни признаваться в том, что я, кажется, только что разобралась в характере собственной любви к нему. Мне хотелось говорить вообще о чём-нибудь другом, о том, что меньше всего теперь меня волновало.

И я заговорила про Стелловского.

— Поля, — сказала я, — а ведь мы дописали роман.

— Какой роман?

— Какой… «Преступление и наказание». Мы дописали его, Поля. Мы дописали.

— Когда?

— Сегодня… то есть нет, шестого числа. Мы…

И тут я заговорила. Заговорила сбивчиво, торопливо, бессвязно. Стала рассказывать всё. И как пришла к нему — а он лежит в жару, и я думала, не выживет. И как сидела с ним всю ночь. И как пришёл Михаил Михайлович. И как мы выхаживали его. И как переписывала по ночам. И как — как я только начала рассказывать про Стелловского — мне на минуту стало даже легче, потому что в этом рассказе было хоть какое-то линейное движение, какая-то понятная последовательность, за которой можно было укрыться, как за щитом.

39
{"b":"975840","o":1}