Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Воспаление лёгких, Михаил Михайлович. Крупозное. Двустороннее.

Он осел на стул у двери. Помолчал. Потом, точно справившись с собою, спросил по-деловому:

— Что нужно делать?

— Всё, что я скажу. Без вопросов. Распакуйте, что привезли. Я заварю отвар. Сядьте у его постели и смотрите, чтобы ровно дышал. Если задышит реже — крикнете меня. И если посинеют губы — крикнете.

— Слушаюсь, сударыня.

* * *

Так началась эта длинная, длинная ночь.

Я и до сих пор, когда пытаюсь её вспомнить, не могу выстроить её в последовательном порядке. Ночь эта осталась в моей памяти не одной общей картиной, а сцепкою малых, разрозненных стёкол — будто кто-то взял да и расколотил то самое окно, в которое я смотрела часами, и теперь я перебираю осколки.

Вот осколок: я стою у плиты, медленным круговым движением размешиваю в кипящей воде ивовую кору. Слышу, как через дверь спальни до меня доносится тяжёлое, прерывистое дыхание.

Ещё осколок: я тру ему виски смоченной в воде с уксусом тряпкою. Михаил Михайлович держит его сзади за плечи, помогая мне его придерживать. Глаза Фёдора Михайловича закрыты.

Ещё: грею на самой малой огнёвой горелке миску с водою, бросаю в неё пригоршню сухого тимьяна. Несу к постели. Накрываю собственным платком ему голову над миской — чтобы пар пошёл прямо в дыхательные пути. Считаю: десять минут. Двадцать.

И ещё: я расстилаю на его груди и плечах горчичники — три на грудь, два на спину. Считаю время. Снимаю. Кожа под ними — красная, разогретая, набирается крови.

И ещё один: он бредит и зовёт мать. Зовёт, как зовут дети — жалобно, протяжно, «маманя». Я отираю ему слёзы со скулы своей собственной ладонью. И сама плачу.

И снова: в третий или в четвёртый раз меняю на нём простыни — он опять весь мокрый, как из бани. И в этот раз простыни уже не остужающие, а тёплые, потому что жар у него начинает спадать, а охлаждать в этой стадии больше нельзя.

За окном начинает светать. Сначала — серое. Потом — чуть голубоватое. Потом — розовое, по дальним крышам. Михаил Михайлович клонится головою на спинку кресла. Я кладу ему руку на плечо: «вздремните». Он, точно в благодарность, тут же засыпает, не успев и сюртук снять.

Я остаюсь у постели больного одна.

Меряю пульс. Считаю дыхание.

В этой тишине утреннего вдруг почувствую, что у меня по щекам текут слёзы, и я их даже не пытаюсь утереть. Они текут, и текут, и текут.

* * *

К десяти часам утра, когда Фёдор Михайлович открыл глаза и попросил пить, температура у него была тридцать семь и восемь.

Я стала поить из ложечки. Михаил Михайлович, проснувшийся в восемь и тут же снова бросившийся помогать, стоял подле и держал блюдечко. Фёдор Михайлович пил по глотку. И вдруг, когда я отняла ложку, он поймал меня за свободную руку. Поймал, поднёс её к губам, и поцеловал. Тихо, благоговейно, как целуют, должно быть, иконы.

— Наденька, — выговорил он. — Наденька. Вы… вы меня прямо у самой смерти из лап выхватили. Вы меня… вы меня просто спасли.

— Ну что вы, Фёдор Михайлович…

— Не отнекивайтесь. Не смейте. Я ведь чувствовал. Я ведь вот тут лежал — и чувствовал. Я ведь уже почти что и ушёл. Уже у самого порога стоял. А вы вот пришли — и за плечи меня, и обратно. Я-то ведь чувствовал, Наденька. Я-то ведь всё чувствовал.

И снова поцеловал руку.

Михаил Михайлович, стоявший у изголовья, потихоньку, чтобы не мешать, отвернулся и сделал вид, что разглядывает обои.

— Ну будет, будет, голубчик, — выговорила я, чувствуя, что у меня вот-вот опять польётся из глаз. — Будет. Поправляйтесь. Это нынче главное.

— Поправлюсь, — кивнул он. — Поправлюсь. Только знаете, Наденька…

— Что?

— Нам надо бы продолжить работать. Сегодня же. С обеда. Ну хоть с полудня.

Я ушам своим не поверила.

— Фёдор Михайлович, — выговорила я медленно, — вы сейчас… вы себе самому отдаёте отчёт, что говорите? Вам отдыхать надо. Лежать. Не вставать с этой постели ещё, по меньшей мере, неделю.

— Не могу, — отвечал он спокойно. — Срок-то всё тот же.

Михаил Михайлович, услышав это, обернулся.

— Фёдя, — выговорил он негромко. — Бог с ним, со Стелловским. Ну, потеряем девять лет — потеряем. С тобою, не дай Бог, что — ничего ведь не будет уже. Ни романа, ни тебя, ни этих девяти лет.

— Не потеряем, — отрезал Фёдор Михайлович, и в голосе его, ослабшем, снова заслышалось так свойственное ему упрямство. — Не потеряем, Михайло. У меня, помилуй, шесть дней ещё. Шесть. Я с Надеждой Прокофьевной за шесть дней роту солдат подыму, а уж эту-то книгу — мы добьём. Добьём, Наденька? Добьём?

Я смотрела на него — измождённого, с провалившимися щеками, с заострившимся носом, с тенью смерти, ещё не до конца стёртой со лба, — и понимала, что отговаривать его бесполезно. Когда у этого человека уже зажёгся внутри огонь, его уже не загасишь ничем, и единственное, что можно сделать, — это поддерживать топливом. Шепнула про себя коротенькое, бессловесное благодарение Богу и кивнула.

— Добьём, — сказала. — Добьём, Фёдор Михайлович.

————

Дорогие читатели!

У меня для вас в запасе всегда масса интересных и удивительных историй!

Одна из них

“ТЕНЬ ЯНВАРЯ”

Погибнуть от рук негодяев в своём мире, чтобы очнуться в другом в теле ведьмы, которая умерла 200 лет назад? Не лучший сценарий, но делать нечего, когда приходится спасать всё живое. Теперь меня зовут Адалена. И первое, что я увидела в своём новом воплощении, двух свирепых и безжалостных мужчин — Хранителя Араса и главнокомандующего Рэагана. Они убеждены, что именно во мне есть некая магия, способная остановить надвигающуюся Тьму. Но перед этим они подвергнут суровому испытанию не только моё тело, но и душу…

https:// /shrt/kh3n

————

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!

Глава 42

Так оно с того утра и пошло.

Я не уходила от него ни на час. Полине я послала короткую записку: «Поля, я ночую у Фёдора Михайловича. Он болен. Не беспокойся. Нядя.» Что Полина подумала, прочтя такую записку, — мне в эти дни было совершенно безразлично.

Расписание у нас сложилось такое.

Утром я будила его не раньше девяти. Перед этим — успевала вскипятить молока с маслом, сварить жидкого овсяного киселя, и заварить новый отвар: липу с тимьяном, или ивовую кору, или — в зависимости от часа и от того, как обстояли с ним дела, — что-нибудь ещё. Поила. Кормила с ложечки. Слушала грудь — каждое утро, как первое дело, ещё до завтрака. Считала пульс и дыхание. Записывала всё это в тетрадь, которая лежала у меня на тумбочке у кровати: число, час, температура, пульс, дыхание, выделения, состояние сознания. Нужно было точно видеть, как у больного идёт дело, и я предпочитала любому впечатлению — точную колонку цифр.

В десять — мы садились работать.

Он диктовал. Я записывала. Сидел он, поначалу, в кровати, обложенный со всех сторон подушками, бледный, слабый, с тёмными синяками под глазами. Говорил тихо. Часто останавливался. Кашлял. Пил тёплое питьё, которое всегда стояло у него под рукой на тумбочке. Снова диктовал. Прерывался — иногда минут на пять, иногда на четверть часа, иногда засыпал прямо на середине фразы. Я не будила. Ждала. Тихонько переписывала уже надиктованное набело, рядом, на отдельном листке. И, когда он просыпался, начинала с того места, на котором он остановился.

В час пополудни мы прерывались на обед. Кухарка приходила к одиннадцати и оставляла мне всё необходимое. Михаил Михайлович, по моей просьбе, привёз также из аптеки Пеля целый запас лекарственных средств, и я подавала по часам. Прибавила к арсеналу своему ещё хины (тех самых порошков, которые в эту эпоху единственно считались хорошим жаропонижающим, — и я ничего против них не имела).

После обеда — снова диктовка. И так до семи. После семи заставляла его ложиться, и он засыпал. А я ещё часа три, при свечах, переписывала набело. Потом, в одиннадцать или в двенадцать, и сама засыпала — прямо в кресле подле него, не раздеваясь, накинув на себя плед. Если он во сне начинал хрипеть тяжелее, я просыпалась мгновенно. Если ему делалось плохо — поднималась, поила, прикладывала влажную ткань ко лбу, считала пульс. И снова засыпала.

36
{"b":"975840","o":1}