Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да, — сказал он. — Давайте. Давайте, Наденька. Бог нас благослови.

* * *

Так с того самого вечера и началось.

Никогда — ни в той своей далёкой жизни, ни в этой — я не работала так, как мы с ним работали тот месяц.

Утром, в десятом часу, я выходила из дому на Казначейскую. Полине я сказала только: «помогаю Фёдору Михайловичу с рукописью». Сестра посмотрела на меня — посмотрела тем особым, всё видящим взглядом, какой у неё к тому времени уже выработался по моему адресу, — и ничего не сказала. А вечером, когда я возвращалась — иногда поздно, к двенадцати, иногда уж и за полночь, — она ставила мне на стол подогретый ужин, не говорила ни слова и уходила к себе в комнату. И мы день ото дня всё реже виделись. Уж не знаю, что она при этом думала. Может быть, ей казалось, что я свернула на дорожку, какою прошла когда-то она сама. Может быть, она знала больше, чем я могла предположить. А может быть, наоборот, ничего не знала и оставила меня в покое — потому что устала от собственного знания.

Так или иначе, каждое утро я была у него.

Фёдор Михайлович встречал меня уже одетый, в чистой рубахе и сюртуке — для него это уже был знак уважения, потому что обыкновенно он работал в дезабилье, как сам обыкновенно говорил. У него на столе стояла одна или две зажжённых свечи — даже днём, потому что день в петербургской зиме короток и сер, как воробьиный нос. Я снимала шубу, перчатки и садилась за маленький столик у окна, который он приспособил под мою работу. На столике у меня было: чернильница, две перочистки, стопка чистой бумаги, перо в подставочке.

Мы завели правило: работать без перерывов до обеда, обедать в час пополудни — у него обыкновенно всё было готово, кухарка приходила утром, оставляла на плите щи, на сковородке — гречу с маслом, и уходила, — а после обеда снова за дело, до семи или до восьми, или, если шло хорошо, и до полуночи.

Сперва он работал у себя в углу — расхаживал, сжимая в горсти перо, садился, вскакивал, рвал бумагу, опять садился. Я же садилась за свой столик, раскрывала какую-нибудь книгу и не подымала глаз. Но через час, через другой, он подходил ко мне сам — с исчёрканным черновым листом в руке, садился рядом и говорил:

— Послушайте-ка, Наденька. Я тут… давайте я вам вот это прочту. А вы мне скажите, понятно ли я выразился.

И начинал читать. Сперва не очень громко, потом, увлекаясь, — всё громче, всё горячее, размахивая той самой рукою, которая держала листок. Я слушала. Изредка спрашивала. И, когда мне казалось нужным, осторожно вставляла:

— Тут, может быть, можно бы и поэкономнее. Уже сказано в предыдущем абзаце то же самое.

Или:

— Фёдор Михайлович, а отчего же вы решили, что Раскольников именно так бы поступил? Ведь вы же его и в прошлой главе обрисовали человеком…

И он или вспыхивал, тряс листком, доказывая обратное, или, напротив, замолкал, чесал бороду, говорил тихо: «верно ведь… экая жалость, ведь я не подумал…» — и тут же, не садясь, начинал переписывать на коленке прямо.

Со второй недели мы перешли к диктовке.

Он расхаживал — то по диагонали, то от угла к углу, — и говорил. Не торопясь, иногда останавливаясь на длинные минуты, потом, словно прорываясь куда-то, начинал говорить быстро-быстро, и я едва поспевала за ним пером. Торопливый мой почерк украшал все эти черновые листы — и Фёдор Михайлович неоднократно говорил мне: «вы, голубушка, не суетитесь, переписывайте начисто потом, главное — ловите смысл». Я ловила. И не упускала ни одной строки — потому что знала: если я её сейчас упущу, оно пропадёт навсегда.

А назавтра я приходила с переписанным набело куском, который накануне успела отделать дома, — и Фёдор Михайлович, наливая мне чая, читал его, вычёркивал какие-то места и, чертыхаясь, требовал ещё переписать. И мы спорили — иногда жарко, чуть не до крику, — а потом мирились, смеялись, и снова брались за дело.

Не подумайте, Бога ради, что между нами в эти недели было что-нибудь иное, кроме работы. Не было. И — странное дело, — этот наш безудержный, ежедневный, до изнеможения труд, эта общая бумажная страда, заслонившая собою все часы, — она не разжигала никакой страсти. Напротив. Она тушила её. Будто кто-то взял да и обернул ту дикую, опасную нашу прежнюю близость в плотную, по-крестьянски крепкую, серую холстину дела. Та самая нить, что натягивалась между нами в обмерших мгновениях, теперь словно бы перепрелась и перестала звенеть. А вместо неё между нами появилось другое, что-то такое, что бывает только у людей, работающих локоть к локтю над общим делом. Уважение, может быть. Доверие. Тот особенный, обкатанный язык, какой возникает у двоих, занятых одним и тем же. Когда понимаешь, что говорит человек, ещё до того, как он договорил. Когда знаешь, что он сейчас скажет и даже о чём в данную секунду думает.

Мне это было — Бог свидетель — гораздо ценнее всех ускользающих поцелуев на свете.

* * *

К концу второй недели у нас были вчерне готовы три части. Фёдор Михайлович сам теперь не верил, что эту чудовищную гору можно сдвинуть; не верила и я; и оба мы, опасаясь спугнуть удачу, между собою об этом не говорили. Только продолжали — каждый день, каждый день, каждый день, — браться за неё.

Иногда заглядывал к нам Михаил Михайлович. Это были тяжёлые, и сами по себе тяжкие посещения, потому что я видела ясно, что и он недомогает: одышка, желтоватый цвет лица, отекшие веки, и какая-то особая, ленивая медлительность в движениях, неприятно меня настораживавшая. Я уже знала по своему врачебному опыту, что человек с этакими признаками подолгу не живёт. Но Михаил Михайлович, не зная того сам или зная, но не желая знать, бодрился, шумел, приносил с собой какие-то корректуры, какие-то страшные счёты за журнал.

К концу третьей недели Фёдор Михайлович держался уже на одной воле и крепком чёрном кофее, который я ему варила сама на маленькой спиртовке. Спал он по три-четыре часа в сутки, говорил иногда отрывисто, иногда не слышал, что я ему говорю. Я начала тревожиться. Несколько раз украдкой щупала ему пульс. Пульс был частый, неровный. Я говорила: «Фёдор Михайлович, надо отдохнуть. Прерваться на день. Поспать. Иначе вы себя сломаете». Он отмахивался. «Какой там отдых, Наденька. Какое там. Вот сдадим — тогда хоть в могилу ложись».

Я просила его есть — он ел через раз, с отвращением. Я приносила ему из аптеки укрепляющие капли — он принимал из вежливости. И всё-таки писал, и всё-таки писал. Лист за листом. Лист за листом. Я записывала его рассуждения — те самые рассуждения, которые потом, я знала, перевернут русскую литературу, — и старалась, чтобы рука у меня не дрожала, а почерк не плясал.

————

Дорогие читатели!

У меня для вас есть и другие книги, которые наверняка вам придутся по вкусу. Приходите почитать мою невероятную историю о попаданке в Империи Драконов

“Соленья и варенья от попаданки, или новая жизнь бабы Зины”

В прошлой жизни не сложилось у меня ни с мужем, ни с детьми. Зато воспитала не одно поколение детишек и закатала целый батальон солений.

И вот, надо же, попала! Да ещё в Драконью империю, и муж у меня теперь имеется, тоже дракон.

Что значит неугодная жена? Я что ли?

Решил меня загубить? Я ему покажу Кузькину мать! Всей Драконьей Империи раздам на орехи и… по банке варенья.

Я вам не тут, я женщина с опытом, могу и контрабандой заняться, и контрабандистом тоже... если симпатичный...

https:// /shrt/3s4I

————

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!

Глава 39

Двадцать четвёртый день этой нашей странной, лихорадочной жизни выдался — как назло — без меня. Накануне поздно вечером, прощаясь со мною на пороге, Фёдор Михайлович сам сказал: «Завтра, голубушка моя, не приходите с утра. Я там одно место хочу перебелить сам. Один. К полудню приходите — тогда и продолжим». Я согласилась. Я этому даже обрадовалась, признаться, потому что и сама за эти три недели порядком вымоталась.

33
{"b":"975840","o":1}