Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дверь в мою комнату отворилась тихо. На пороге стояла Аполлинария — разрумяненная морозом, в тёмном платье, которое делало её ещё выше и строже. Она медленно стягивала перчатки, палец за пальцем, не отрывая от меня пристального взгляда. В комнате повисла тишина, тяжёлая, как свинец.

— Ты снова вся в учёбе погрузилась, сестрица? — произнесла она наконец, и голос её звучал ровно, слишком ровно.

Я оторвала глаза от страницы.

— Да, Поля. Думаю, правильнее всего будет не терять времени даром. Пока решается моя судьба с комиссией, пока жду решений... Не стоит забывать, что если не практика, то хотя бы теория. Стараюсь использовать каждую минуту.

Она не ответила сразу. Стояла, глядя на меня так, словно хотела прочитать каждую мысль, скрытую за моими опущенными ресницами. Перчатки легли на стол с тихим шелестом. Молчание длилось, густое, горькое, давящее изнутри, точно невидимая рука сжимала горло. Я чувствовала, как оно расплющивает нас обеих, как наполняет комнату тяжёлым, невысказанным.

— Не хочешь ли ты мне что-нибудь сказать, сестрица? — спросила она наконец, и в голосе её прозвучала такая боль, что у меня заныло сердце.

Я медленно подняла глаза. Лицо её было бледным, глаза — тёмными, полными невыплаканных слёз.

— Хочу... — прошептала я, вставая. — Хочу поблагодарить тебя безумно, от всего сердца. Ты столько для меня сделала, Полечка. Даже если это предприятие не удастся, даже если что-то сорвётся... ты для меня — как ангел. Как ангел-хранитель.

В её глазах блеснули слёзы. Она хотела что-то сказать, но слова, видимо, застряли в горле. Я шагнула к ней, обняла за шею, притянула к себе, сжала в объятиях крепко-крепко. Полина не сразу ответила, но потом её руки обвили меня — сильно, отчаянно.

— Я так люблю тебя, сестрица моя дорогая, — шептала я, чувствуя, как слёзы жгут кожу на лице. — Так люблю. Бесконечно. Беспрестанно люблю. И...

— И никогда меня не предашь? — произнесла она едва слышно, почти умоляюще.

— Никогда, — выдохнула я.

Слово это обожгло меня, точно раскалённый уголь. В тот самый миг мне захотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, раствориться в небытии. Потому что я уже чувствовала себя предательницей. Предательницей самой близкой души, самой верной союзницы.

Слёзы катились по нашим щекам, когда в прихожей раздался резкий звонок колокольчика. Мы вздрогнули, разорвали объятия. Полина вытерла лицо ладонью и пошла открывать. Я последовала за ней.

На пороге стоял дворовый мальчишка, красный от мороза, с запыхавшимся видом. В протянутой руке он держал сложенный листок.

— Вот, барышня! Сударыне Сусловой велено передать.

Полина приняла письмо, дала мальчику медную монетку. Тот радостно исчез в темноте. Дверь закрылась. Сестра посмотрела на конверт, и лицо её мгновенно изменилось.

— А что, уж Лаврецкий написал? — спросила я.

— Нет, — ответила она чеканно. — Это не почерк Лаврецкого. И письмо это не мне. А другой сударыне Сусловой.

Поля протянула мне листок. На нём чётким, энергичным почерком было выведено: «Надежде Прокофьевне Сусловой». Подписи не было видно, но мне не составило труда понять, от кого оно. И, видимо, для Апполинарии это также было очевидным.

Сердце моё ухнуло куда-то вниз.

Полина не сказала больше ни слова. Просто развернулась и ушла к себе. Я услышала, как громко, с отчаянной силой хлопнула дверь её спальни. Звук этот отозвался во мне, словно удар колокола, возвещающий начало беды.

Глава 21

Несколько дней после того вечера я жила словно в лихорадочном тумане. Я прятала письмо то в ящик стола, то под подушку, то заворачивала в платок и засовывала в самый дальний угол шкафа — и всякий раз, повинуясь какому-то безумному порыву, снова вынимала и перечитывала строки, написанные его рукой. Совесть моя, разум, даже молитвы — всё твердило одно и то же: не ходи. Не смей. Это путь в бездну. И всё же ноги сами несли меня к дверям, а сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди и бежать вперёд, обгоняя рассудок.

И вот я в экипаже. Еду, а сама проклинаю себе последними словами...

В конце концов я не ыдержала. Велела извозчику остановиться за квартал до нужного дома и дальше пошла пешком. Снег скрипел под ботинками, точно кости под тяжёлым сапогом. Каждый шаг отдавался во мне глухим, тяжёлым ударом. Я шла, как идут на преступление — не по злой воле, а потому, что иного выхода уже не видят. В голове мелькали обрывки чужих, когда-то прочитанных страниц: тесные петербургские лестницы, дрожащая рука на перилах, неотвратимость шага за шагом... Только вместо топора у меня в душе был иной, более страшный инструмент — необъяснимое притяжение.

Дом оказался скромным, даже бедным по меркам тех улиц, где обитала интеллигенция. Тёмная лестница, пахнущая сыростью и щами, узкие ступени. Я поднялась на второй этаж и остановилась перед дверью. Рука моя замерла в воздухе на миг — последний миг сопротивления — и всё-таки постучала.

Дверь отворилась почти сразу, будто он ждал за нею, не отходя ни на шаг. Фёдор Михайлович стоял передо мной в простой домашней блузе, с растрёпанными волосами и глазами, в которых вспыхнуло такое изумление и такая радость, что у меня перехватило дыхание.

— Вы пришли... — произнёс он едва слышно, словно боясь, что звук голоса спугнёт видение. — Вы всё-таки пришли, Надежда...

Руки его дрожали, когда он принимал у меня пальто. Я видела, как блестят его глаза, как он пытается скрыть волнение и не может. Я же старалась держаться как можно светски, холоднее, формальнее — будто пришла лишь по литературному делу, по дружескому приглашению.

— Добрый вечер, Фёдор Михайлович, — сказала я ровным голосом. — Надеюсь, я не помешала...

— Помешали? — он болезненно усмехнулся. — Вы — единственное, что может сейчас не помешать.

Я прошла в комнаты. Квартира была небогатая: тесноватая, с потёртой мебелью, но полная книг — они лежали повсюду, на столах, на подоконниках, даже на полу у стен. Запах табака, чернил и старой бумаги.

— А где же Мария Дмитриевна? — осведомилась я.

Достоевский слегка поморщился, но ответил спокойно:

— Я отправил её с Павлом на некоторое время за город. Климат петербургский ей совсем не на пользу. Врач советовал более сухой воздух, покой... Она с сыном теперь у добрых знакомых, в пригороде.

— Отчего же вы не поехали с ними? — вырвалось у меня.

Он провёл рукой по волосам.

— Дела... Журнал. Номер совсем недавний, нужно было заканчивать. «Эпоха» не терпит промедления.

Я взяла со стола свежий номер и машинально перелистнула страницы. Взгляд мой зацепился за знакомое имя.

— Это же... Полина написала? — тихо спросила я, увидев её рассказ.

Достоевский кивнул, отводя глаза.

— Да. Аполлинария Прокофьевна не лишена литературного дарования. Совсем не лишена... А хотите чаю?

— Да, пожалуй. Будьте добры.

— Да-да, я сейчас!

Мы сели в небольшой комнате, которую Достоевский, видимо, использовал и как кабинет, и как гостиную. Чайник на столе, простые чашки. Он наливал мне дрожащей рукой.

— Я всё думал после нашей последней встречи, Надежда, — начал наконец, глядя в свою чашку, словно боялся смотреть мне в глаза. — Давно в голове моей не вспыхивала такая стоящая мысль. Я уже думал, что иссяк... что Бог отвернулся от меня.

— Это бывает, — мягко сказала я. — Творческий кризис. Со всеми случается.

— Нет-нет, — горячо возразил Фёдор Михайлович. — Не кризис. Не творческий. Это... другое. Бог перестал со мной говорить. Я перестал Его слышать. А знаете, это как страшно. Вы же знаете, что я на каторге побывал?

— Да, знаю об этом, наслышана.

— Так вот, единственное, что спасло меня с каторги, да и от смерти спасло.... Перед тем расстрелять меня должны были, а не расстреляли... А каторга, она вправду лучше, потому что там тоже жизнь суровая, тяжкая, но жизнь. И главное, в этой жизни, знаете, есть надежда. Надежда. Представляете, как имя ваше! А имя ваше — невероятно чудесно! Так вот, знаете, что такое надежда на самом деле?

16
{"b":"975840","o":1}