Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Записывал он, как я узнала впоследствии, не моё врачевание. А как я держусь с больными. И каких больных я к себе пускаю. И какие у меня в комнатке висят бумажки. И каким способом я обращаюсь к фельдшерице. И какие у меня на полке стоят книги.

И Бог свидетель, я никогда ничего такого, что было бы предосудительным, в эти полгода в моей комнатке не держала. Не было у меня там ни Земмельвейса, ни Бернара, ни Чернышевского, ни иных страшных в этом году имён. Я и впрямь была образцовая, скромная врач для приходящих женщин.

Но дело было не в том, что нашёл бы Алексей Алексеевич. Дело было в том, зачем его прислали. И я понимала всё уже окончательно — после его визита, после второго его визита через неделю, после ещё одного его коллеги, которого мне тоже прислали «посидеть» на приёме, после нового и нового вызова Григория Андреевича на ковёр в попечительский совет, после того, как двух из моих преданных больных, которым я давала бесплатное продолжение лекарства, у меня в один и тот же день почему-то развернули у швейцара.

Я перетерпела ещё две недели.

Потом вторая беда вошла в мою лечебницу. И эту вторую беду я могла бы избежать, ежели бы у меня в эту минуту достало здравого смысла. У меня его не достало.

Через мою дверь, у которой стоит фельдшерица с реестром, явилась к нам в один декабрьский полдень женщина — невысокая, в потрёпанной шубе, в простом платке, лет двадцати пяти. Платок у неё был полузаслонявший лицо, она держала за руку девочку лет шести. И я с первого взгляда увидала, ещё до того, как успела сесть напротив, — у неё на щеке, у самого виска, был след, какой я уже за полугодие моей здешней работы научилась узнавать раньше слов.

Это была — сифилитический шанкр.

И я знала, знала наперёд, ещё до того, как фельдшерица назвала её фамилию, кто она. Из «жёлтого билета». «Билетная», как у нас в Петербурге называли. Из таких женщин, которым по новому полицейскому положению надлежит являться раз в месяц на так называемый «врачебный осмотр» в особый «Калинкинский» дом, и которых у обыкновенных приходящих лечебниц принимать как бы не положено, потому что, видите ли, у них для этого свой казённый дом, и нечего с ними нашу лечебницу мешать.

Я приняла её. И приняла с ней её девочку, у которой я с того же первого взгляда увидала второй, врождённый, на шейке. Пприняла, и записала, и назначила лечение, и не выгнала.

И — кроме всего этого — записала это всё в нашу казённую больничную книгу, под номером, как обыкновенно записывают всё, что в нашей лечебнице происходит.

К концу дня меня вызвал Григорий Андреевич.

— Надежда Прокофьевна. — Лицо у него на сей раз было совсем уже усталое, какое бывает у человека, который не первый день про себя предвидел, что́ ему придётся однажды произнести вслух. — Я ведь вас в первый ваш день предупреждал. И, видит Бог, не из дурного желания. Я-то ведь, я-то ведь сам не против. Но «билетная» женщина в нашей книге — это не наше с вами дело, голубушка. Это не наша с вами лечебница. Вы должны были её отправить из швейцарской — её, эту, и эту вот её бедную девочку, — в Калинкинскую больницу. У нас тут — приходящие больные, у нас тут — общество, у нас тут — попечительство. Понимаете?

— Понимаю, Григорий Андреевич, — выговорила я, и я в самом деле понимала. — Только знаете, у меня в дверях стояла женщина с ребёнком, и у обоих был шанкр. И у меня не было нравственного основания отправить её к городовому, который, в свою очередь, не отправил бы её в Калинкинскую, а отправил бы её сначала в участок, потом в пересылочную, потом, через полтора месяца, к Калинкинской, где её осмотрит врач, и где её девочку ещё месяц вообще никто не тронет. У меня в моей дежурке стояла, Григорий Андреевич, не «билетная». У меня в моей дежурке стоял больной. И ещё один маленький больной за ним.

Григорий Андреевич помолчал. Снял очки. Положил их на стол.

— Надежда Прокофьевна, — выговорил он медленно. — Я с вами согласен. Я ведь и говорю — я-то не против. Только мы с вами не одни в этой лечебнице. Вы понимаете?

— Понимаю.

— Не возражайте им. Я бы вас попросил — в следующий раз, ежели вы и решите её принять, — не записывайте в книгу. Запишите на отдельный листочек.

— Я уже записала.

— Так… — он вздохнул. — Так перепишите. И всё. И тогда у нас с вами в книге не будет того, чего там быть не должно.

— Григорий Андреевич, — выговорила я тихо. — Я не перепишу. Я ведь врач, а не аптекарь Сметанин. У меня не получится.

Он поглядел на меня — поглядел тем особым, тяжёлым, не врачебным, а человеческим взглядом, какой я у него прежде не видела. И сказал — ещё тише:

— Я знаю, что у вас не получится, голубушка. Я в общем-то знал это уже тогда, в первый ваш день. Простите, что попробовал. Шёл с надеждою, что попробую.

Я ничего ему не ответила.

И мы оба, я и он, в этой нашей тишине, поняли, что вопрос мой в Максимилиановской лечебнице — решён.

Глава 52

Меня вызвали через десять дней. На заседание попечительского совета. В пятницу. В четыре пополудни.

В назначенный час я вошла в их парадную залу — длинную, с высокими сводчатыми окнами, с большим, во всю стену, портретом покойного герцога Максимилиана. За столом сидели восемь человек. Председательствовал какой-то незнакомый мне статский советник, фамилии его я не запомнила. Алексей Алексеевич Касьянский — был там же.

Меня усадили. Передо мной положили тонкую папку.

— Госпожа Суслова, — заговорил председатель ровным, чиновным голосом. — Совет рассмотрел ряд донесений, и ряд обстоятельств, и ряд жалоб, поступивших в течение последних месяцев. Мы пригласили вас не для того, чтобы вас в чём-либо упрекать. Мы пригласили вас обсудить, как нам с вами поступить далее.

И заговорил.

Я слушала.

Заговорил он о моих жалобах на Сметанина. Жалобы, по его словам, по проведении внутреннего расследования, оказались «не подтверждёнными в полной мере»: расхождение в расходных книгах было — и сами тетрадки мои тут было даже мельком похвалено, — но было оно в пределах «обычной погрешности всякого учёта при разнообразии больных и при добросовестных трудностях вверенного нам персонала». Иначе говоря, Сметанин остался добропорядочным работником, в чьей добропорядочностти никто не сомневался.

Затем о моём приёме «билетных». Тут заговорил Касьянский. Он говорил долго, мягко, словно объясняя ребёнку, что нельзя есть мел. Что для этих женщин, видите ли, в столице существует Калинкинская больница. Что для них существует особый порядок. Что устав Максимилиановской лечебницы такие случаи не предусматривает. Что моё единоличное решение принять подобную больную, занести её в нашу казённую книгу, и в особенности — открыто упомянуть в этой записи слово, ну, известное слово, — поставило лечебницу в положение крайне щекотливое. И что повторяться этому, по понятным причинам, нельзя.

Затем заговорил один из дальних, незнакомых мне членов. Что им поступали жалобы — устные, неподписные — от иных приходящих больных, что в моей дежурке, дескать, я «требую от женщин снимать всё нижнее платье», что я «осматриваю без занавески», что я «расспрашиваю о вещах не подлежащих обсуждению вообще». Я хотела возразить, что я не «требую», а прошу, что у нас в дежурке стоит ширма, что я расспрашиваю о вещах, без понимания которых не могу поставить диагноза, — но я уже видела, что возражать тут бесполезно. Они смотрели на меня — поверх своих листков, через свои восемь пар очков. Они уже всё для себя решили.

Я молчала.

И председатель, дав каждому докончить, медленно сложил листки. Сцепил пальцы перед собою на сукне.

— Госпожа Суслова, — выговорил он. — Мы вас не обвиняем. Подчеркну. Вы — без всякого нашего сомнения — врач весьма достойный. Кое-что в ваших начинаниях нам даже понравилось. Но обстоятельства, в которых вы у нас находитесь, делают ваше дальнейшее пребывание у нас, как нам представляется, нежелательным. Не — для нас. А — для вас. Поверьте моему слову.

50
{"b":"975840","o":1}