Палицын сошел по лестнице со стены и обговорил с десятником свою затею. Тот похмыкал, но одобрил. Назначил для вылазки семерых. Встав на лыжи, они ринулись в отпертую воротину прямиком к каянским пушкам. Бой отодвинулся к самой окраине верхнего посада, разбойная чудь не могла сдержать натиск воинских людей Колы. Вскоре два пушечных ствола и станины оказались внутри крепости. Со стрельни спустились пушкари на осмотр прибытка.
— Обе цельные... Что за диво, зри-ко. Пушки-то наши, московские!
Стрельцы сгрудились вокруг, заспорив, откуда у каян могли взяться русские пушки. Аверкий, отодвинув одного из пушкарей, убедился — впрямь литье московское, вот у каморы и клеймо. Имени мастера не разобрать, а год отчетлив — семь тысяч семьдесят шестой от сотворения мира. Двадцать с лишком лет назад отлиты.
Со стены закричали. К воротам острога возвращались несколько человек казаков и стрельцов. Перед собой они гнали до десятка взятых в полон каянцев.
— Побежала чудь, — весело снизу вверх скалились ратники. — Через посад зайцами скачут. Айда ловить!
Пленников затолкали в ворота, а наружу высыпали на зов караульные стрельцы вместе с десятником. Палицын, на миг забыв о тревожной мысли, вызванной пушками, рванул было за ними. Однако на плечо ему легла рука боярского сына Кобылина, остановила.
— Куды намылился-то, Аверкий Иваныч? Отбились, так ты теперь сабельку-то назад отдай да ступай на двор воеводин.
Палицын, вмиг охолодев от боевого запала, покорно, хотя и не спеша, снял с пояса саблю, протянул Кобылину. Но уходить не стал. Приставы, везшие его в монастырскую ссылку на полуночный север, особо не лютовали, давали столько воли, сколько не вредило им в исполнении службы.
Он воткнул факел в снег рядом с захваченными пушками и принялся рассматривать литые узоры на металле, хмурясь и вспоминая...
* * *
Неотступная мурманская ночь снова погрузила острог в сонную зимнюю квелость, как будто и не было вчерашней вспышки жизни, ратного веселого жара во внезапной стычке с приблудившимися под Колу каянцами. Три десятка пленных заперли на тюремном дворе, до шестидесяти трупов скинули в прорубь — и опять караульные зевали на воротах, стрельцы лениво передвигали ноги, боярские дети дрыхли в караульнях. Только обе острожные церкви празднично светились, готовясь к Рождеству.
Палицына растолкал от крепкого сна Кобылин.
— Ехать?..
— Не ехать. — Боярский сын уныло сел на лавку. — Воевода не разрешил. Пождать, говорит, надо. На Печенгу сторожевых отправит разведать.
Аверкий вышел в сени, макнулся лицом в бочку с ледяной водой. Тревога на душе росла. Вчера он так и не смог подобраться к воеводе, чтобы поделиться своими сомнениями. Он накинул кафтан, натянул меховые сапоги и шубу. На спрос Кобылина доложился, что идет на службу в церковь. Боярский сын лениво махнул на него. Куда тут убежать опальному — край света и тьма беспросветная.
Морозный колючий воздух на улице обострил все чувства и мысли. Аверкий брел от воеводского двора мимо съезжей избы, тюремного тына, караулен, корчмы... Сумрачно оглядел два соседних гостиных двора для иноземных и русских купцов. Оба срублены семь лет назад по его приказу. В тот год покойный государь Иван Васильевич назначил в Колу первого воеводу — его, Палицына. Датские немцы тогда буянили на Мурманском море, которое их король Фредерих сдуру объявил своим заливом, грабили иноземные торговые суда даже у кольских пристаней. Но острог на будущее лето ставил уже не он, а другой воевода, Максак Судимантов. В тот же год он последний раз видел в Печенгском монастыре Трифона, дожившего мало не до ста лет. Только недавно, проезжая Поморье, узнал, что Трифон помер вскоре после того.
Кола будоражила и более давние воспоминания. Здесь под осень внезапно разродилась первенцем Настасья, когда закончился год его службы на Печенге и возвращались на Русь. Ждали дитя не раньше Онеги, а он полез на свет Божий никого не спросясь. Здесь же сразу и окрестили младенца в Никольской церкви. Да как бы и не здесь же Настасья понесла второго. Дожидались зимнего пути, были полны друг дружкой...
Теперь всё. Опала всему роду. Ему — постриг в самом дальнем северном монастыре. Ей как доброй жене та же дорога. Настасья выбрала себе и дочери каргопольскую обитель, самую близкую к Мурману. Обоих сынов, урезав им поместье, Разрядный приказ отправил служить в сибирские глухомани, в новый Тобольский острожек. Старший Иван обещал отцу выслужить царево прощение, присмотреть за младшим Никишкой...
И какая нелегкая тянула его за язык. Куда сунулся, зачем?! Такие столпы погорели на этом деле, пытаясь развести царя Федора с бесплодной царицей, — старый князь Мстиславский, Шуйские. Кто он рядом с ними? Никто, пустое место. Язык расплел. Хорошо, в живых оставили. Годунов мог прибить как муху, но государь вспомнил о его печенгской службе. Как и батюшка, царь Федор Иванович весьма почитал игумена Трифона. Сослал пустоголового дворянина Палицына в Трифонову обитель.
А царь-то, простоватый Федор, которого считали слабым, оказался кремень. Царицу свою бережет, и вовсе не потому, что шурин, всесильный Годунов, истребил всех заговорщиков, которые к своей корысти мечтали о разводе государя. А любит просто, пускай и бесплодную.
Вот ведь как отзеркалило, думал и удивлялся Аверкий, тихо шагая по скрипучему снегу к церкви. Хотел развода царю, чтобы держава обзавелась наследником престола, а вышло, что самого навек разлучили с женой. А не желай другому того, чего себе не хочешь. И еще вспомнился отцов дядька, Василий Палицын, в иночестве Варлаам. Некогда он сидел в кандалажской темнице за то, что был против развода государя великого князя с бесплодной женой. Всё наоборот. Судьба, бывает, смеется в глаза, потешается над своевольными человеками.
А с Настасьей они столько лет радовались друг другу. Но в жизни надобно и попечалиться, поскорбеть. Иначе не полна она будет, жизнь...
Воевода Степан Федорович Благово, давний знакомый Аверкия, обнаружился как раз в церкви. Палицын отвлек его, напросился на неотложный разговор.
— Думаешь, каяне впрямь нацеливались на Колу? — спросил он, как только очутились вдвоем с глазу на глаз в воеводском доме. — Что пленные-то говорят?
— Из пленных только один и может говорить — на свейской молви. Для остального каянского мужичья у меня толмачей нет. А этот, воеводка Кавпей, твердо речет, что они пришли из Овлуя брать Колу. Знали, что зимой здесь стрельцов да боярских детей не более полусотни, а казаков и охочих людей того менее. Не поверишь, Аверкий Иваныч, кто снабдил их оным знанием. Датский посланник Семен Салинген, голанский немец. В последний раз он обретался на Мурмане более года назад, всюду нос совал.
— Переметнулся на службу к свеям?
— Скорей предложил им кое-какие услуги. Датский-то король передумал воевать с нами... зато свейский сызнова надумал.
— Бросать на Колу столь малый отряд, даже зимой — безумие, — поделился сомнением Палицын. — Приволокли пушки, не зная, как с ними обращаться... Пленник сказал, откуда у них русские пушки?
— Говорит, не знает. Да мало ль, где свей могли захватить их в последней войне.
— Врет твой пленник, Степан Федорыч. Точно такие пушки, с такими клеймами и узорами я привез восемнадцать лет назад для печенгской крепости. Хорошо их помню. Сколько стрельцов зимует на Печенге?
Воевода задумчиво потер лоб.
— Ни одного. Как подписали перемирные грамоты со свеями и поставили острог в Коле, печенгские стрельцы сюда перешли. Там остался только пушечный наряд да кое-какое иное оружьишко.
Палицын онемел — не мог найти слов, чтоб выразить весь избыток гневно-бессильных мыслей. Воевода тем временем распорядился привести в караульню при съезжей избе пленного для нового допроса. Велел также отменить пока выезд сторожевых на Печенгу. Аверкия он позвал с собой.
Плененный вожак разбойной финской чуди был рослый белобрысый мужик с грубо вытесанным угрюмым лицом. Когда приказной подьячий стал переводить вопросы воеводы о пушках, о пути, каким пришли к Коле разбойники, о Печенге — были ли там? — мужик, стоявший со связанными за спиной руками, беспокойно забегал глазами, замотал башкой.