Странным было среди этой чуждой суеты, иноземной речи и незнакомого люда ловить на себе чей-то пристальный неприязненный взгляд. Аверкий внезапно оборачивался, искал, но определить того, кто прожигал в нем дырку, не мог.
Затем внимание его повлеклось к причальным мосткам, у которых прямо на траве были выставлены в ряд разномерные колокола, свалены грудой медные решетки-ограждения, серебряные чаши, венчики, кадильницы, бронзовые светильники, странные одеяния из богатых тканей. Все это снесено было на берег с датского корабля. Заморский торговец с важной миной на лице расписывал добротность товара печенгскому монаху, который приценивался к колоколам, а на остальное смотрел со снисходительной жалостью. С корабля продолжали что-то сгружать. Два матроса, спустившись по сходням, поставили позади колоколов нечто, завернутое в полотнище. Когда сняли покров, Аверкий невольно вытаращился. Это был деревянный раскрашенный истукан в облике кудлатого человека со сложенными на груди ладонями. Следом поставили еще один, оказавшийся розовощекой девицей. У обоих на головах были позолоченные венцы.
— Откуда болваны? — Палицын подошел к монаху.
— Известно откудова, — охотно принялся тот объяснять. — Опять латынской монастырь у себя обчистили. Люторова ересь монашества не жалует, вот и лютуют над папистами. Каждое лето один-два корабля приходят с этаким добром. Ушлые они, люторы. Что для самих хлам, то, думают, сгодится православным. Уж объясняю этому купчине: не надобны нам облачения латынских попов. А ему что в лоб, что по лбу — бери, говорит, недорого продам. А болваны — то латынские святые. Икон-то у них нет, а истуканы боле для украшенья, чем для молитвы. Колоколы вот покупаем. Колоколы жалко, звон у них малиновый, сладостный. Нам-то в монастырь не нужно, полна звонница. На Русь отправляем.
Торговец, наплевав на важную мину, стал с жаром убеждать Аверкия. Ни слова не поняв, Палицын отмахнулся и пошел дальше. Сей же миг он встретился взглядом с человеком, который следил за ним и издалека посылал свою ненависть. Тот отвернулся с запозданием, и Аверкий успел рассмотреть породистое, не мужичье лицо, добротный кафтан. В любое иное время он никому не спустил бы подобной наглости, но сейчас замешкал — кому он мог так быстро стать здесь врагом? Пока медлил, незнакомец скрылся в людской толчее.
В монастырь Палицын вернулся лишь к вечеру.
* * *
Солнечные ночи, когда огненный шар часами стоял над кромкой земли и совсем не слепил, откатывались назад вместе с убегающим летом. Но река в полуночи еще серебрилась под белым небом, и в светлом воздухе было видно, как задувший ветер сносит от берега тучи гнуса. Аверкий отбросил с головы комарник, вдохнул свободно. Где-то далеко еще тюкали топоры, но пустынная тишина уже покоила землю.
Сидеть без сна на стволе-коряге у холодной Княжухи и думать думу стало уже привычно. Но иногда и дума уходила прочь, пряталась во мху, и тогда делалось столь пронзительно хорошо, что Аверкий в конце концов пугался — не безумеет ли он. Однако страх длился недолго. Может, прав был Трифон и он просто начал отогреваться захолоделой душой?..
Холод неожиданно и неприятно коснулся шеи. Сбоку под ухом пополз подрагивающий конец сабельного клинка.
— Медленно встань и повернись.
Аверкий исполнил требование. Ни своей сабли, ни купленной шпаги при нем не было, только бессмысленный в таком раскладе нож на поясе.
Перед ним был тот, кого он упустил днем у торговых пристаней.
— Если не разучился молиться — молись, пес. Потом я прирежу тебя.
— Сначала скажи, кто ты, — с деланным безразличием проговорил Палицын, — и зачем тебе моя смерть. Я хочу знать.
— Тугодум же ты, опричный стервятник. Небось ты думал, только вам можно на Руси кровушку невозбранно лить? Сам-то в волчью яму попасть и на кольях повиснуть не чаял. Ну так я исправлю то.
— Неправда твоя, тать, — спокойно сказал Аверкий.
Незнакомец не успел за его движением. Палицын согнулся, уйдя от клинка, кувырком отлетел в сторону и схватил с земли камень.
— Я не тать, как ты, — оскалился его враг, делая рубящий выпад. — Мое имя честно и чисто.
Аверкий перекатился в траве и с силой бросил камень. Его неприятель на миг замер, хватая ртом воздух, — камень угодил в грудь. Палицын вскочил с ножом руке. Атаковать было поздно, незнакомец оправился от удара и теперь приближался. Воинский голова, согнув ноги и набычась, ждал.
— Попляши-ка, — хрипло произнес враг, замахиваясь.
Но не успел. Дернулся, поплыл взглядом и рухнул под ноги Аверкию.
— Долго примеривался, — бросил Палицын Спирьке, убирая нож.
— Дык чтоб наверняка, Аверкий Иваныч. Я ж к этому снаряду, — холоп уважительно взвесил на ладонях длинную стрелецкую пищаль, — не привыкши. У Ваньки Ногавицы по-тихому взял поглядеть. Палить-то из нее не могу, а эдак, прикладом, сработало. — Он потрогал сапогом лежащего.
— Дай ремень.
— Лес бы прочесать, Аверкий Иваныч. Вдруг не один он?
— Один, — усмехнулся Палицын. — А Ванька-то тебя прибьет за пищаль.
— А пускай прибьет, коли совести нету. Ежели б не оказалась она у меня в руках — чем бы я этого шиша разбойного успокоил?
Аверкий связал ремнем пленнику руки и подобрал саблю. Холопу досталась ноша — от берега через лес тащить на себе двести саженей к монастырю бесчувственное тело.
Чтобы пристроить неудачливого убийцу, пришлось поднять на ноги монахов. Отперли амбар с дверью и замком покрепче, там среди кадок меда и солений Палицын, не дожидаясь утра, повел дознание.
— Ну говори, кто таков и для чего имел на меня душегубный умысел.
Он устало опустился на верх бочонка. Пленник, сидя на полу в одурении, потянул связанные руки к разбитой голове, с тихим стоном ощупал окровавленные волосья. Затем мутно уставился на Палицына. С новым горьким и протяжным стоном осознал бедственность своего положения.
— Чего уж... Так добей, кромешник. Зачем тебе мое имя.
— Дурной ты или прикидываешься? Или не знаешь, на кого руку поднял? Я царев слуга, и ты на царское изволение строить тут крепость свою собачью ногу задрал. Потому я с тебя живого кожу спущу, а дознаю, кто ты есть и по чьему наущению хотел сотворить изменное злодеяние.
Разбойник свесил на грудь голову и хоть не сразу, но заговорил, роняя в бороду тяжелые, как свинцовые пули, слова.
— Прозвание мое Истратов. Городовой боярский сын Михайло Истратов. Из новгородских служилых по отечеству. Жил да служил, детей подымал, туги не знал, покуда царю в голову блажь не вступила людей своих как скотину резать...
— На царя пасть не рви, лиходей, — резко оборвал его Палицын.
— Как же иначе-то сказывать. Все одно живым от тебя теперь не уйду, так хоть душе волю дам. — Пленник сгорстал в кулаки рубаху на груди под расстегнутым кафтаном, будто та душила его. — Жена у меня была, Аксинья... Хоромы... Двор — полна чаша... Сынок Гавря... тринадцать ему стукнуло... Дочери... старшую замуж выдал за дворянина, за Проньку Микешина...
Истратов прикрыл лицо руками, склонился еще ниже. Плечи дернулись в сухом судорожном плаче.
— Когда слух прошел, будто на Новгород идет с опричным войском сам царь — гадали, по каким грехам это на нас... Судили-рядили — погневает государь, казнит кого, а кого и милует. Кто ж знал, что не царь християнский на нас ярость точит, а сам сатана в царевом обличье.
Аверкий хотел было пресечь столь лютую брехню... но промолчал.
— Видал я вас, опричных. Как вы бешеной песьей стаей людей рвали на улицах, во дворах... На Волхове видал, как лед от теплой крови таял. А брошенных живьем в прорубь бердышами добивали, руки им, за лед цеплявшиеся, рубили, по глазам секли... Баб за космы волокли, девок нагих по снегу, как кобылок, плетками гоняли... Метался я средь дворов, у реки, не знал, как до дома своего живым добраться... На холопа микешинского налетел. Тот, обмирая, поведал, как Проньку на бердыши вздели. Матрена, жена его, дочерь моя, в тягости ходила... Не стало ни Матрены, ни ребятеночка. Осквернили ее, да тут же и задавили... На свой двор так и не вошел. От ворот увидал Гаврю, на красном снегу лежал. Волосы шелковые разметались, руки раскинуты... Аксинья рядышком легла, у крыльца-то. В хоромах буйство, опричным веселье — чужим добром поживаться. Едва ноги унес — углядели меня, бесы, погнались. Сховался... К ночи добрался до Заболони. Младшую дочерь живой обрел, у тетки гостила. Взял ее в охапку, коней — и в бега...