— А что, хер... как тебя там... опробуем твое хваленое вино за трапезой?
...Под бренчанье гудков и трели рожков, отпихивая скоморохов-песельников, Палицын со смехом вывалился из трапезной в сени. Прикрыл дверь и поманил пальцем колмогорского боярского сына Гераську Сухоничева. Дохнул на него резким запахом иноземного пойла, распорядился:
— Поить датского посланца далее, до изумленных глаз. Да не варяжской водкой. К этой дряни он привычный. Меду наливайте, самого крепкого. Назавтра отправить восвояси. Кормщика ему другого сыскать. Этого... толмача онежского... взять под замок, не выпускать. Головой отвечаешь. Есть у меня подозрение... что лазутчик он норвецкий. Опосля разбираться с ним стану...
Отвергнув помощь холопа и покачиваясь на ходу, Афанасий Иванович добрел до своей служебной горницы. Покопался в бумагах, сложенных в ларе, и найдя нужную грамотку, разложил ее на столе, расправил ладонью. Перечитал в который раз, особо зацепившись за то место, где писано было, что Троицкий монастырь на мурманской реке Печенге вынужденно платит дань свейскому королю, поелику более половины монахов в обители — новокрещеные люди лопского племени из печенгского и пазрецкого погостов, от роду обязанные данью свеям. А платят десятками меховых шкурок с каждого в год.
Грамоту эту, писанную печенгским игуменом Трифоном и отправленную в Москву, поморские мужики по весне передавали из рук в руки — от Мурмана до Двины. Приплыв в Колмогоры, она неким образом осела в ларе у двинского наместника, а богомолец, вызвавшийся довезти грамотку до стольного города, доныне томился в темном подклете на наместничьем дворе. «Как чувствовал, что нужно придержать посыльного, — размышлял Палицын. — Надобно теперь расспросить его, читал ли кто сию писанину, знают ли, о чем в ней говорено...»
...Из крохотного оконца размером не более кулака неслись во двор плач и стенанье, заглушенные толстой стеной из корабельной сосны. Тюремный подклет держал на себе обширную избу-караульню, в которой жила и несла службу дворская сторожа. Обитатели ее были привычны ко всем звукам, порой доносившимся снизу, и потому глухи к ним. Лишь иногда какой-нибудь новичок-служилец проявлял интерес к темничным сидельцам да кому другому от безделья приспевала охота послушать жалобную брехню узников.
Нынче на лавке у оконца присел выпить в тени холодного квасу седоусый сторож. Прислушиваясь к слезным стонам поморского мужика, взятого с норвежской шняки, он поучал несчастного:
— Без государеву либо наместникову указу не след тебе было норвежанам услуживать...
Из оконца выплеснулись новые причитанья:
— Серебром заплатить обещали, на три рубля с ими сговорился! Кто мне теперича их отдаст? Три рубля серебром! Где ты таки деньги еще видал, кафтанная твоя душа! За цельной год в море столько не наловишь.
— Тю! Серебро что, меж пальцев утекет. Зато душой теперь не покривишь. Не может крещеный человек двум господам служить. В ином разе порты у него лопнут на срамном месте. А какой ты слуга государю-царю нашему, коли тебя люторской ереси люди за свое поганое серебро как холопа купили?.. Эй! Чего примолк-то? Аль с соседа свово решил образец брать? Он-то тут с весны, а не слышно и не видно его, богомольника...
Вместо человеческого ответа караульный дождался хруста разбившегося кувшина и сдавленного хрипа. Высмотреть что-либо через кулачное оконце в темноте узилища он не смог.
— Эй! Чего там безобразишь?! А ну покажись!
Выронив кружку с недопитым квасом, караульный потрусил к ступенькам, ведущим вниз, внутрь темницы. Громыхнул запорами.
В узкой каморе на полу лежало скорченное мертвое тело. Караульный, присев, осторожно принюхался к разлитой из кувшина воде. Обмакнул палец и поднес к носу. Затем насухо обтер об одежду отравленного мужика.
Вставши, снял шапку и перекрестился.
3
— С Богом, Михайлушко! — прокричал старый дядька Онисим. — Выметываем!
Ревущее море жадно заглотило якорь и потянуло вслед цепь. Десяток пар глаз с мольбой следили, как разматывает ее, грохоча, якорный барабан. Лодью рвануло и затрясло, дядьку Онисима и еще двоих повалило с ног. Натянутая до предела цепь держала коч, а вокруг бесновалась вода. Ей ничего не стоило перегрызть и эту цепь, сорвать малый якорь, как откусила она большой у Моржового острова, где пережидали взводень, и понести лодью дальше на полуночь, в открытый океан, в бескрайнюю голомень.
— Кажись, держит, — недоверчиво глядел на цепь Михайла.
Дядька Онисим с Петром уже взялись за меньший, выметной якорь и выбросили его вслед за малым.
— Вот теперя держит. Зацепилися, ребятушки, слава те Господи и святым угодникам.
Лица промысловых мужиков озарились скупой радостью. На море разные быванья случаются. Иной раз оно ломает лодьи, не успевшие толком выйти в голомень, в другой — опрокидывает суда, полные улова. Бывает, по десятку дней вовсе не дает оторваться от берега, пойти на промысел. Или запрёт по осени льдами на дальней земле и после жестокого зимовья уже некому там взойти на лодью, поплыть в русскую сторону.
Однако ж когда и зимовье худо-бедно пережили, и шкурами пушного зверя подпалубье доверху набито, и весна на Обской губе рано дала пуститься в обратный путь реками, волоком да гладким морем, и самоедские идолы на Вайгач-острове не заперли путь, а про волок через Канин Нос и говорить нечего — перевалили единым махом, чувствуя близость родных берегов... и тут нежданно-негаданно, когда всех сморил сон, сорваться с якоря да понестись сперва на взводне, а потом на убылой воде в незнаемую океанскую ширь, на верную погибель среди льдов и ветров... и лишь чудом не наскочить на безымянную островную скалу, но уцепиться за ее отмель... Тут уж любого, даже самого сурового помора пробьет на горячую влагу в глазу и жаркую благодарственную молитву.
Дядька Онисим громогласно вознес хвалу Николе Угоднику и преподобным отцам соловецким, Зосиме с Савватием.
— Куда ж это нас вынесло, а, Онисим? — спросил кормщика Васюк Палицын, служилец при наместничьем дворе в Колмогорах, отпросившийся прошлым летом сплавать на Обь с поморами.
Корабельный вож, приставя ладонь к глазам от ветра и водяной пыли, осматривал окоем. На закатной стороне, ближе к полудню, проглядывала сквозь мглистую морось высокая гряда земли.
— Да будто бы Мурманской берег тут уже пошел. Вишь, пахты ровнехонько стоят. А ближе к ним подойти — на полсотни сажен к небу вздынутся. Точней тебе, Василий Иваныч, покуда не скажу.
— Это что ж, через все Горло перемахнули? — изумлялся Васюк.
— А и не то быват, — невозмутимо отозвался старый кормщик. — Бывалочи от Святого Носу по убылой воде на Новой Земле оказывались, верст за полтыщи. Сповезет, если у Колгуева острова остановит, да тоже не близь.
— Тяжка жизнь у поморов, — вздохнул Васюк. — Испытал я с вами за год всякого.
— Не всяк потянет наше бытье, — согласно покивал дядька Онисим и сбоку глянул на служильца хитрым глазом. — У нас как говорят. Портно сыро, дак брюхо сыто. От себе добавлю — и душе спасенье в трудах наших потных... Вот тебя, Василий Иваныч, все выспросить хочу, да случая не было. Ты чего ж с нами на Обь-то подался, заради какой корысти? Зверя наравне с прочими бил да все другим роздал, торговлишка, знать, тебе не впору. Об чем тогда ты с зырянами все толковал там?
— Не за промыслом я с вами ходил, верно ты усмотрел. — Васюк стянул шапку, обнажив поседелую голову, и вытер мокрое от морских брызг лицо. — Вызнать хотел, знают ли те обские зыряне путь в Китайское царство, реками или морем. Оказалось, не ведают. Не слыхали даже.
— Ты о том не тоскуй, Василий Иваныч. Земля за Камнем просторна, на восход далече идет, народцев там разных, самояди идольской, мно-ого живет. Кто ни то знат про твой Китай. А зыряне-то что. Оне в своем Обском погосте мало чего ведают. Про малгомзеев оне тебе сказывали? По-ихнему это значит — крайний народец, за малгомзеями, значит, никого дальше нету. Ан врет их молвь, есть и за малгомзеями земля и люди живы. Есть велика река Ислендь. Дай-то сроку доберемси и до нее, промыслы там обоснуем...