Метаморфоза вполне объяснимая, если учесть нежную ганимедовскую внешность Кристиана и кроличью трогательность взгляда. "Натурщик", — как метко прозвал Хорст.
— Верните! Это личное, — вдруг метнулся Кристиан, но Хельмут ловко увернулся. Зачитал из небольшой записной книжечки:
— ...Что больше, полк или дивизия? Пометка: узнать. Вермахт и ЭсЭс. Вражда? Плётцензее[40], казни. Политические узники? Дахау... Фриц, слышал? Личное, говорите… Планируете отпуск, не иначе. О! Люгер и Вальтер. Диалог за скатом. Обыграть. Личное, не поспоришь. Даже интимное!
Я поднялся. Отряхнул руки и колени.
— Леонхард, я все объясню, — Кристиан обезоруживающе улыбнулся. Захлопал ресницами. — Не нужно опрометчивых выводов и тем более решений. Выслушай меня, умоляю! Пожалуйста. Признаю, устроить шпионский цирк — это было недостойно с моей стороны, низко. Инфантильно. Глупо, если хочешь. Но Хосси всегда учил: заперты сто дверей, ищи сто первую. И ты с ним соглашался! Да, я не послушал тебя, хотя должен был. Но как отказать в просьбе женщине, тем более самой Харц?
На один мой шаг вперед пришлось два шага Кристиана назад.
— ...Клянусь, ничего из услышанного не будет использовано. Все, что тут обсуждалось, никуда не годится. Правда! Сундуки с нечистотами, сравнительный анализ танковой брони или стрелкового оружия, траншеи, трупы... Это прелюбопытно, но... То есть это ужасно, безусловно. Но напрочь лишено эстетического начала. Мне же нужны "цветы зла". Красота безобразного. Помнишь, у Бодлера лирический герой видит разлагающуюся лошадь и говорит прекрасной возлюбленной: "Но вспомните: и вы, заразу источая, Вы трупом ляжете гнилым, Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая..."[41]
— ...стукач в силках, что ж сделать с ним? — срифмовал Хельмут.
– Ясно что. – Я отошёл к столу. Вернулся с заведённой за спину рукой.
Щёлкнул затвор.
Кристиан жался к двери. Открыть ее не удавалось, и он улыбался:
— Леонхард, оставь, это же смешно... Шарлотта не обрадуется оказаться вдовой. Она говорит, ей не идёт чёрный цвет... Хватит. Не надо... Зачем ты пугаешь меня? Я же знаю, ты никогда не выстрелишь...
— Ничего личного, Кики. Германия превыше всего. Закрой глаза. А лучше повернись.
Кристиан зажмурился, лоб заблестел.
– Да в другую сторону… – покачал головой Хельмут.
Кристиан быстро юркнул за дверь. Тогда я навёл зажигалку на «предателя» и защёлкал крышкой. Звук и правда был схож с затвором.
Схватившись за сердце, "убитый" скосил глаза, свесил язык.
Девятый выстрел "согласно Ляйбнеру" должен был наверняка справиться и со свидетелем. Но Фриц невозмутимо жевал виноград. Сплевывал косточки в руку:
— Пасквиль сожги лучше, весельчак. Уверен, что трепетная лань не подружка гестапо?
— Как в себе. Он славный парень.
...Листки морщились, чернели. В пепел превращались трудночитаемые записи с пометками, зарисовки лиц, жестов, петлиц и погон.
— Шибер[42], господа офицеры? — Хельмут стасовал колоду. Карты пружинкой перелетели из руки в руку и обратно. — Харди, что за ерунду он нес, твой приятель? Харц, что-то знакомое...
— Знакомое? Не пугай. Так вот, начинающая писательница Барбара Харц, по мнению Кристиана, находится в шаге от миллионных контрактов и фотовспышек на виллах Côte d'Azur[43]. И вот фройляйн Харц зачесалось написать книжку с героически-возвышенным посылом, и чтоб герой непременно должен был пролить кровь на востоке… Я был уверен, что он от меня отстал. И вот пожалуйста!
Друзья засмеялись:
— Так а что? Помог бы, может, с гонорара бы что поимел.
— Мне консультировать для дамской истории? Любовь, ревность, терзания, блуждания под окнами... Не-е-ет, без меня. Не в моих принципах потакать амбициям какой-то бляди, которая, вместо того чтобы заняться делом, самоудовлетворяется с печатной машинкой.
Фриц скривился:
– Что в том плохого? Не знаю, посыл у этой Харц высокий… Шефферлинг, тебя послушать – прям сам никогда не влюблялся, не ревновал, камушки в окна не бросал по ночам. Не трепи, а?
Я призадумался.
— Ну было, конечно. И под окнами бродил, и цветы дарил, клялся, что люблю навечно. Так жарко клялся, ну так клялся... — под общий смех я недвусмысленно хлопал ладонью по кулаку. — Но!.. Но чтобы ревновать – никогда.
Сослуживцы переглянулись:
— Прямо никогда?
— Слово офицера. Нет, я что, похож на идиота?
— Скорее павлина.
— …или индюка!
Я швырнул в ухмыляющиеся рожи фисташковой скорлупой.
– Ну давайте, умники, объясните мне, если дама пустоголовая дура, почему я должен мучиться? Это у самок заложено выбрать самый крепкий хер и удержаться на нем любой ценой, чтобы заделать как можно больше потомства от достойного. Вот они и ревнуют. Наш же инстинкт — оплодотворить как можно больше самок. У нас нет природной привязанности к одной. Это привитое понятие.
Фриц был явно настроен скептически:
— То есть тебе, дарвинист, все равно, кто был с девушкой до, кто после?
— А когда ты хочешь облегчиться и заходишь в общественную уборную, много терзаешься, кто пользовал этот унитаз до тебя? — отвечал я. — Просто соблюдаешь элементарную осторожность, чтобы не подцепить чего, или не вляпаться. Весь фокус. Так что, господа, если мужчина и должен кому хранить верность, только своей стране. И только… Хессе, ты долго собираешься карты проветривать? Раздавай.
Хельмут заметал карты.
— А кузина в курсе этой теории? Алис, правильно? Кто она, чем занимается? Ставлю сотню, ты хорошо ее узнал.
— Достаточно, чтобы посоветовать не пускать слюни, обер-лейтенант Хессе. Кстати! Штриттматтер в самом деле получил полковника. Да, отличился в Африке. Присылал недавно газетную вырезку, как его по плечу похлопал сам "Лис пустыни"[44]. Не врал, шельма…
...Фриц выдыхал дым, улыбаясь плывшим под абажур кольцам. Запел тихо:
— Ветка вереска на родине моей. Имя ей — Эрика...
— Пчёлки вьются день-деньской над ней, ведь она — Эрика...
— нестройно загудел Хельмут:
— На окне моём цветёт цветок, с именем Эрика...
Он небросок вовсе, невысок. Только он — Эрика.
…Сапоги и ладони стучали в ритм. Стол гремел прыгающими пепельницами, рюмками и монетами.
Втроем рвали глотки:
Девушка живёт на родине моей,
Имя ей — Эрика!
Думы все мои о ней, о ней:
Ведь она — Эрика!
Счастье в жизни я уже нашёл:
То волос её чудесный шёлк.
И душа моя тепла-светла:
5
Я вернулся к гостям. Толпа поредела, но оставшиеся — самые стойкие, пьяные и горластые — создавали шума в разы больше. Они смеялись, перекрикивались через весь зал, прикуривали от оплывших свечей. Ненавязчивые беседы давно сменились пошлыми анекдотами вперемешку с житейскими историями. Кто-то обжимался в затемненных углах — после полуночи в зале приглушили свет.