Мать путалась в словах, плакала, гладила меня по волосам и лицу, как в детстве, когда уговаривала в чем-то признаться.
Я не выдержал и сбросил ее руки. Снова закурил, сделал пару кругов вокруг скамейки.
— Тебе, должно быть, действительно здесь скучно, — сказал я. — Что это за идиотский допрос? Что ты хочешь услышать? Что ты сможешь понять? Там, на войне, думаешь по-другому, действуешь по-другому, там другая логика, другая жизнь!
— Харди, ты меня пугаешь...
— Тогда не лезь туда, о чем ты понятия не имеешь!
Мать вздрогнула от моих слов, испуганно сжалась. Я понял, что перегнул палку. Снова сел рядом с матерью, взял ее руку и поцеловал.
— Прости, мама... Это был случайный выпад. Нервы... На работе сложности. Я не знаю, что сказала эта русская, но уверен, она преувеличивает. Хочет поссорить нас... Давай забудем этот разговор? Я очень скучаю по тебе и по твоему черничному пирогу. Отдыхай. Береги себя и держи в мыслях только хорошее. Только хорошее. Договорились?
Мать сидела, как статуя. Взгляд ее как бы сосредоточился на стрекозе, жужжащей у куста. По бело-серым щекам бежали слезы.
Эти слезы, как и капризные просьбы, начинали раздражать. Оправдываться и изливать душу я не собирался. Особенно, чтобы перекрыть слова какой-то скифской суки, которая настолько запудрила мозги матери, что она засомневалась в собственном сыне!
— Знаешь, мама, ты напрасно рисуешь своей Алис крылышки и нимб. Напрасно! — сказал я. — Вспомни свою недавнюю поездку в Берлин с отцом. Ты знаешь, почему она осталась? Потому что под видом свидания с Хельмутом готовила хладнокровное убийство. Я вмешался в ее планы, и она предложила мне себя. Слышишь?.. Она отдалась мне, как последняя шлюха. Да-да! Лишь бы только ее темные делишки не выплыли на поверхность. Вот такого ягненка тебе жалко! Так что благодари Бога, что через меня дом избавился от этой заразы. Ведь если она была такой кроткой и послушной мне, кто знает, может быть и отец пожалел свеженькую девицу не из христианского сострадания?.. За двадцать-то тысяч.
Мать подняла глаза. Она никогда еще не смотрела так пронзительно, с упреком. Но вдруг снова болезненно нахмурилась, приложила руку к сердцу и закрыла глаза.
Больше прочел по губам, чем услышал:
— Оставь меня... Я хочу побыть одна...
Я уезжал с тяжелым сердцем. Не имея привычки оглядываться, постоянно смотрел на больничный корпус. Почти сразу я пожалел, что наговорил лишнего. Но решил дать матери, да и себе, время остыть, успокоиться.
Вечером отправился в ночной клуб, чтобы выкинуть проблемы из головы и расслабиться. Вернулся под утро, но дом не спал.
Внутри похолодело, когда увидел зареванную Марту на кухне и утешающих ее горничных. Как узнал позже, ночью у матери остановилось сердце...
5
Дни слились в серый ком. Несмотря на звонки, соболезнования, ритуальные хлопоты я продолжал жить по инерции. Казалось, выйду из колеи, не встану без четверти шесть, не побреюсь, не заведу часы, пропущу завтрак или ужин — мир рассыплется, рухнет. Я не мог и не хотел принимать то, что случилось... Выручали разве сигареты и морфин.
Воскресное утро я провел в церкви. Слушал внимательно, но к завершению понял, что ни разу не открыл молитвенника и не помню, о чем проповедовал священник.
Вернувшись домой, до ужина провозился с бумажками. Разобрал корреспонденцию, перепроверил счета, зачем-то отсортировал по месяцам извещения из банка, страховой компании. Без аппетита поужинал, выгулял Асти, принял душ. Остаток вечера лежал, уставившись в стену, пока не вспомнил, что забыл сказать отцу о звонке Чарли.
Дом был тих и как будто мертв. Я слышал свои шаги.
Отец сидел в комнате матери возле старой швейной машинки и крутил маховое колесо. Монотонно стучала игла, прошивая душные летние сумерки.
— Эльза разогрела ужин. В третий раз, — сказал я. — Приготовила свекольный салат. Твой любимый.
— Да, спасибо, — тихо ответил отец, но с места не двинулся. Вздохнул, заскрипел пальцами: — В Берлине, на Александерплатц на клумбах тоже высадили свеклу... Знаешь, вроде непривычно, а здорово. Магда сразу загорелась разбить такую же, со свеклой, у старой мастерской, где терн...
Отец посмотрел на крылатое английское кресло у окна. Я тоже.
...Когда-то мне нравилось играть здесь, у матери. Нравился запах цветов и ткани, большое зеркало, а особенно изумрудная плюшевая скатерть с золотыми кистями.
Я накидывал ее на плечо, вроде плаща, и представлял себя непобедимым Арминием[101] накануне битвы в Тевтобургском лесу. В одной руке сжимал деревянный меч, в другой — "щит", крышку от ведра. Я самоотверженно вел за собой германские племена, крушил легионы трусливых римлян. Роль Квинтилия Вара, главного врага, доставалась портновскому манекену, которого я "убивал" в жесточайшем поединке, ставил ногу на "грудь" и гордо вскидывал меч со словами: "В единстве Германии моя сила! В моей силе — мощь Германии!.."[102]
Пыльный старичок "Квинтилий Вар" до сих пор стоял в углу. И патефон, под триумфальные марши которого я побеждал. Висели те же акварели, на комоде стояла ваза с голубыми шарами гортензии, и старинный механический клоун грустно улыбался.
Только английское кресло было пустым. Никто не вышивал и не читал в нем, не вскрикивал, если я "падал раненый". Не подзывал, чтобы пригладить волосы и поправить "вождю" изумрудный плащ с золотыми кистями...
Грудь горела изнутри, как набитая углями. Я снова и снова вспоминал последнюю встречу в парке клиники, другие наши ссоры. Поводы представлялись теперь незначительными, обиды глупыми, резкость непростительной. Точно не я, а кто-то другой срывался, грубил, затыкал рот, когда нужно было заткнуться самому и просто выслушать. Не понять, но хотя бы попытаться...
Я поспешил отогнать тяжелые мысли.
— …Да, забыл. Чарли спрашивала о кузине, сообщили ли ей, — я взял со столика фотокарточку унтерменшен. Ни рамки, ни даты, ни подписи. Только печать фотомастерской на обороте. — Это возможно?
Отец продолжил крутить колесо. Заглянула Эльза и пригласила к ужину.
— Уже идем, — кинул я ей и подошел к отцу: — Вставай. Тебе нужно поесть. Нужны силы. С желудком и желчью лучше не шутить. Иначе придется до двенадцатого нанять няньку, чтобы кормила тебя с ложечки.
— Кхе!.. Еще не хватало... Двенадцатого? — озадачился отец. — А что двенадцатого?
— Как что? Я вернусь.
— Откуда?
— Из Берлина, откуда еще. Завтра шестое. Забыл? Сам же подписывал заявление.
— Ты уезжаешь... теперь?
— Я все сделал. Дело Ланга закрыто. Остальное передал Роту и Вольфгангу. Похоронами занимается Чарли. Она справится, на нее можно положиться. В доме штат прислуги... Ничего не забыл.
— Ты не попрощаешься с матерью?!
Отец взглянул на меня, как на умалишенного. Чего-то подобного я ожидал.
— Хотел бы, но... Я звонил в Берлин, пытался... Не мне тебе рассказывать, как закручивают гайки евреям. Белохалатный трусит, что не успеет вывести женушку, черт бы ее побрал!.. Со дня на день они жду разрешение ехать в Америку. Я и так чудом успеваю запрыгнуть в последний вагон... Отец, пойми, второго шанса может не быть.
— Леонхард, а зачем?.. У тебя есть дом, хорошая должность с хорошим жалованием, машина... Дался этот осколок! Чего тебе не хватает? Объясни, может, я не понимаю?..
Ответ жег губы, но признаться отцу оказалось легче, чем матери.
— Если осколок достанут, — ответил я, — полгода реабилитации, и медкомиссия признает, что я снова годен к военной службе.