Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шауб редко выходил, а в речах его я различал лишь весьма благосклонного ко мне старца, ум которого вовсю платил уже дань, слишком обычную для людей пожилых. Я сохранил бы это мнение о нём, если бы случай не заставил меня однажды засидеться у него позже обычного. Была полночь, и я был поражён, услышав, как Шауб стал вдруг изъясняться точно, лаконично, высказывая прекрасную память и проблески гениальности в своих суждениях — ничего подобного я до сих пор у него не замечал. В течение двух часов я с величайшим удовольствием слушал его рассуждения на самые разнообразные темы. И чем больше я удивлялся, тем напряжённее старался угадать — почему Шауб на сей раз так отличается от себя самого?..

На следующий день я нашёл его ещё более одряхлевшим умом, чем обычно. Но в полночь, несколько дней спустя, он снова блеснул, как и в первый раз. Во время третьего опыта мне пришло в голову — и всё последующее утвердило меня в это мысли, — что шум и движение такого огромного города, как Лондон, днём воздействовали на физическое состояние, на все органы старика слишком сильно для того, чтобы его ум оставался не затронутым всем этим, и что, напротив, отдохновение и тишина ночи оставляли больше свободы его душе, только ночью способной откупиться от невнятностей его старенькой оболочки.

Первым делом Шауб сказал мне:

— Нынешний парламент заканчивает завтра свои заседания — надо, чтобы вы взглянули на него...

Он адресовал меня к графу Сассексу, который ввёл меня на заседание палаты лордов.

Признаюсь, я был немало разочарован, найдя этот зал, который я представлял себе столь величественным, гораздо скромнее — по отделке, по величине, по красоте, — чем палата нашего польского сената. В то же время, ничто не подхлестнуло меня заняться английским языком сильнее, чем сожаление о том, что я не понял почти ничего из выступлений в палате лордов, хотя, читая Шекспира, я наполовину понимал текст.

Не могу умолчать и ещё об одном обстоятельстве, связанном с этим посещением; как оно ни лестно для меня, я не стал бы упоминать о нём, если бы оно не опровергало обычные упрёки по адресу англичан — они якобы вовсе не стремятся получше принять иностранцев.

Лорд Хардвик, канцлер Англии и популярный оратор высшей палаты, не только заметил меня, исполняя свои обязанности на заседании, но, справившись о моём имени, приветствовал меня и сообщил мне через переводчика, что ой рад моему приезду в Англию и с удовольствием увидит меня у себя дома. Я понимал, конечно, что подобному отличию я обязан знакомству в Голландии с сэром Йорком и его братом — они были сыновьями лорда Хардвика и, очевидно, рассказали отцу обо мне. В то же время, сопоставив в уме нескольких наиболее значительных деятелей разных стран, с которыми я был знаком ранее, я не нашёл ни одного, кто, насколько я знаю, поступил бы так же, прервав занятия, свойственные лицу, занимающему высокий пост.

Я поспешил воспользоваться столь любезным приглашением, и был принят с подобающим этикетом и, вместе с тем, сердечно; и так продолжалось всё время, пока я оставался в Англии.

Помимо высоких достоинств канцлера, ни одно решение которого за восемнадцать лет его правления не было отклонено палатой лордов, его дом привлекал меня ещё и тем, что был едва ли не единственным из доступных мне английских домов, где в отношениях между отцом и детьми царила ещё патриархальная иерархия; современные нравы избавили от неё чуть ли не всех англичан, с которыми я успел познакомиться за тот короткий отрезок времени, что жил среди них.

Этот почтенный человек был окружён пятью сыновьями, старший из которых, носивший тогда имя лорда Рейстона, имел репутацию одного из самых способных людей Англии; одна лишь скромность мешала ему занять какую-либо видную должность. Чарльз Йорк, второй сын канцлера, в то время — товарищ королевского прокурора, был предназначен общественным мнением стать преемником своего отца. Я был уже знаком с третьим сыном, и по сей день являющимся английским послом в Голландии. Из двоих младших один решил посвятил себя церкви, другой не избрал ещё себе профессии. Дочь была замужем за знаменитым адмиралом Энсеном, милейшим и общительнейшим человеком; упрекнуть его можно было разве в том лишь, что как раз о своём призвании и своих славных приключениях адмирал лишь с трудом соглашался рассказывать.

Можно с полным основанием сказать, что не было науки, которой члены одной только этой семьи не могли одолеть: война, политика, морское дело, юриспруденция, экономика, литература любого жанра — всё было доступно этой семье, или по образованию, или по склонностям. Союз этих людей между собой и их расположение ко мне заставили меня рассматривать их дом, как источник поучений — там было с кого брать пример. Более всего я привязался к Чарльзу Йорку — помимо добродетелей, свойственных и остальным его родственникам, он обладал ещё и деликатностью, отличавшей его лишь одного; деликатность характера ни в коем случае не давала основание предсказать трагический конец Чарльза, истинной причиной которого она, конечно же, и была.

Для Чарльза Йорка была нестерпимой мысль, что лорд Рейстон, его брат, осуждает его, — и он перерезал себе горло. Нарушив свою обычную уравновешенность и выдержку, лорд Рейстон заявил тогда младшему брату, что прекращает с ним встречаться, ибо считает, что, приняв из рук Георга III должность канцлера, — в такой момент и таким образом, как он это сделал, — брат поступил вопреки обязательствам, данным в своё время партией, к которой оба они принадлежали. Печальное событие это произошло девятнадцать лет спустя после того, как я посетил Англию, но я воспринял его исключительно болезненно; мы с Чарльзом бережно хранили нашу связь, а чем старше становишься, тем больнее для тебя, я полагаю, потеря сердечного друга. Но даже если бы Чарльз Йорк не был дружен со мной, всё равно ужасно думать, что один из прекраснейших людей, какие только могут существовать, гибнет от своей же руки, став жертвой чрезмерной чувствительности.

Похоже, мне так же трудно покинуть этот дом в моём рассказе, как это было в жизни, а ведь пора войти и в другие дома — моё везение отворило мне в Англии ещё многие двери и тоже особенным образом.

На второй день после моего приезда леди Шауб представила меня леди Питерсхэм в её приёмный день, и один из гостей этой дамы, специально представлен которому я не был, обратился вдруг ко мне с такими словами:

— Вы иностранец, и несомненно захотите получить ответы на множество вопросов — адресуйте их, пожалуйста, мне. Моё имя — Стенли. Я в долгу перед мадам Жоффрен за приём, оказанный ею мне в Париже. Она писала о вас, и я решил сквитаться с ней — с вашей помощью. Приходите завтра ко мне обедать, я представлю вас четверым-пятерым близким друзьям.

То был тот самый сэр Стенли, которому в 1761 году было поручено стать главным уполномоченным при заключении мира между французами и англичанами; его деятельность высоко оценил впоследствии герцог Бедфорд. Я отправился к Стенли и встретил у него, среди прочих гостей, милорда Беррингтона, нынешнего государственного секретаря по военным делам.

Первым делом, вся компания заранее извинилась передо мной за скверную привычку (так они сами её определили) — говорить в присутствии иностранца по-английски, причём, довольно часто. И это — невзирая на самые лучшие намерения. Я стал заклинать их — их же собственным ко мне благорасположением, — совсем не говорить со мной по-французски; это заставило меня выучить английский язык быстрее, чем я сделал бы это с помощью самого лучшего учителя.

Ещё одним из гостей Стенли оказался Додингтон, самый чудаковатый обитатель Англии. Ему минуло шестьдесят, а он появлялся повсюду — в парке, на спектакле, в парламенте, — обычно, в расшитом костюме. Богатой вышивкой была покрыта также его охотничья одежда, хотя большинство англичан соблюдает, в этом случае, скромность. Его экипажи, ливреи — всё носило отпечаток излишней расточительности, а самое любопытное заключалось в том, что причиной тому была исключительно экономия. Этот джентльмен совершал ранее поездки с различными миссиями в другие страны, где требовалось представительствовать с размахом. Возвратившись домой, он счёл неразумным не использовать до последней былинки всё, что единожды было заказано. К тому же, Додингтон считал, что обильно расшитый костюм ничуть не хуже прикрывает наготу, чем фрак или накидка, и приучил признавать это всех — гардероб, который он употреблял уже лет пятнадцать, по крайней мере, был знаком лошадиным барышникам и устроителям петушиных боёв так же хорошо, как и придворным. В остальном, Додингтон охотно принимал отеческий тон по отношению к окружавшим его молодым людям, достаточно было похвалить античную мраморную сибиллу, на редкость мерзкую, а также галерею в его доме, украшением которой эта сибилла была — и можно было не сомневаться, что папаша Додингтон, самый приятный старый жуир, какого только можно встретить, пребудет в хорошем настроении.

21
{"b":"952014","o":1}