Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не знаю по какой прихоти мадам Жоффрен не пожелала ни разу пригласить меня на обед вместе с людьми искусства; судя по слышанным мною анекдотам, я полагаю, она не хотела дать мне заметить, что эти господа осмеливались частенько ей перечить — и даже хулить её взгляды. Мой отец адресовал меня к этой даме, как ко второй матери — она приняла это всерьёз и весьма ревниво относилась ко всему, что могло помешать ей сохранить влияние на меня. Правда, она живо проявляла при этом и свою нежность ко мне.

Не могу не упомянуть и об одном персонаже, показавшемся мне слишком чудаковатым, чтобы я мог позабыть о нём. Это был герцог де Гевр, в те времена — губернатор Парижа. Я был представлен ему в полдень; он лежал в своей кровати, занавески которой были с двух сторон подняты и привязаны к стене, — словно только что родившая дама, принимающая друзей. Ему было лет шестьдесят, на голове — дамский чепец, завязанный бантом под подбородком, а занят он был тем, что чисто по-женски вязал узлы при помощи челнока. И этот человек воевал когда-то... И его, ставшие женскими, привычки никого не шокировали... И все, казалось, были довольны им...

Я сказал себе в тот раз: путешествуешь ведь для того, чтобы разглядеть на чужбине нечто такое, чего не увидишь дома, а далеко не всё, что спрятано глубоко, выставляется напоказ; надо учиться, а не удивляться, и всё тут.

В то время Франция была охвачена революцией, которую вполне можно назвать существенной, если принять во внимание, что в борьбу были вовлечены очень многие французы: то была эпоха проникновения во французские театры итальянской музыки. Усердие новаторов подогревалось энтузиазмом, свойственным всем новым сектам, а статьи о музыке Жан-Жака Руссо[33] мощно поддерживали их аргументами и авторитетом автора. Сторонники старомодной музыки Люлли считали себя, напротив, мудрецами, холодным разумом нации, и доходили до крайностей, утверждая, например, что не патриотично вводить в обиход буффонаду — именно так прозвали они труппу гастролёров[34] комической оперы, составленную целиком из итальянцев, которой удалось, благодаря целой цепочке ухищрений, занимать одной, в течение двух месяцев, театр Гранд-Опера. Любопытно было наблюдать, как их стоические души замирали от ужаса при виде того, как фигляры осмеливаются занимать подмостки, на которых так долго фальшивила мадемуазель Фель и пел козлетоном великий Шассе — в назидание французским ушам.

А поскольку среди сторонников итальянской музыки или, правильнее сказать, во главе их, находились многие энциклопедисты, — их не называли ещё, всех подряд, философами, но кое-кто обвинял их уже в безбожии и в приверженности слишком уж республиканским принципам, — поскольку теологическая нетерпимость и программы различных партий, более или менее монархических, влияли на дискуссию о музыкальном процессе, немало послужившую тому, чтобы в дни моего пребывания в Париже отвлекать горячие головы от того внимания, которое они, не будь дискуссии, могли бы уделять ссылке верховного суда, например.

Ссылка эта была одним из проявлений абсолютизма, начиная с правления Людовика XIV, имевшего, время от времени место в деятельности королей Франции. Правда, члены суда заявляли, что их ссылка в Понтуаз была лишь бурей, которая пронесётся, как и всякая буря, и что неизменная стойкость поможет им, в конце концов, стать уважаемыми представителями нации, признанными в этом качестве и двором. Людовик XV осмелился разогнать суд, но Людовик XVI, как мы теперь знаем, восстановил его, и хоть использовал при этому формулу, позволявшую «снова разогнать их, при необходимости», общее умонастроение во Франции позволяет предположить, что надеждам юристов суждено, похоже, вскоре сбыться...

Пробыв во Франции около двух месяцев, я попытался как-то раз дать себе отчёт в том, какое же впечатление произвело на меня всё, там увиденное. И я осознал тогда, что был порабощён последствиями соблюдения правил так называемого хорошего тона — такими, к примеру, как боязнь, что меня осудят за какую-нибудь оплошность, допущенную в «исключительно избранном» обществе, как забота о том, чтобы избегать встреч, которые это общество могло бы не одобрить, как печальная необходимость играть в карты повсюду, за исключением салонов мадам де Безенваль и мадам Жоффрен, где я был принят запросто.

А каждый раз, что в карты не играли, меня сковывала манера, в которой велись здесь беседы, весьма утомительная для иностранца: никто не ждал ответа на поставленный вопрос, задавался ещё один, следом третий — на совершенно иную тему, — и я не слышал ни разу, чтобы кто-нибудь вернулся всё же к первому вопросу. Чем старательнее пытался я ухватить нить беседы и вставить своё слово, тем чаще моё внимание, то и дело сбиваемое с толку, как бы теряющее дыхание, но почти никогда не удовлетворённое, приводило меня в изумление: как эти люди, никогда, вроде бы, друг друга не слушающие и неспособные ни о чём последовательно рассуждать, ни даже осознать толком ни одного явления — как умудряются они развлекаться?

Я наблюдал, как по поводу самой мелочной игры, самого незначительного происшествия раздавались восклицания, вопли, пускались в ход преувеличения, заставлявшие предполагать крайнюю степень возбуждения — а несколько минут спустя всё уже бывало забыто; я никогда не замечал, чтобы двадцать четыре часа спустя кто-нибудь вспомнил о том, что он говорил или делал накануне. И мне часто приходило на память, что в странах, виденных мною до Франции, целые группы населения, а то и целые города, неделями, месяцами питались одним-единственным острым словцом или рассказом о некоем происшествии, сравнивая с этим мои парижские впечатления, я не уставал восхищаться неистощимым многообразием всё новых и новых объектов, беспрестанно питающих легковесное внимание французов.

Короче говоря, я каждый вечер возвращался домой усталым, и, подводя итоги, чувствовал, что скучаю. Впоследствии, однако, это ощущение постепенно сгладилось, и когда я к концу пятого месяца получил приказание ехать в Англию, покидал я Париж неохотно. До сих пор спрашиваю себя — почему? Ведь ни болтовня во время визитов, ни сами обитатели этой страны, о разлуке с которой я начинал сожалеть, не изменились...

Дело было, вероятно, в том, что чем чаще посещал я определённые дома, тем меньше времени был вынужден посвящать картам и, будучи всегда готов бодрствовать и после ужинов, досиживал до часов, когда ночная прохлада соответственно влияла на стиль и содержание бесед — иногда собеседники пускались даже в рассуждения. Привыкнув ко мне, в моём присутствии, случалось, злословили, а потом подозревали меня в нескромности. Понемногу я стал испытывать чувство привязанности, а когда иностранец преодолевает сложности дебюта и оплачивает счета скуки, которую французы, словно сговорившись, заставляют вытерпеть всех приезжих (для того, очевидно, чтобы она не одолела их самих), ему нередко удаётся оказаться в центре внимания — чаще даже, чем самим хозяевам.

Привыкнув наконец быть откровенными с тем или иным иностранцем, французы принимаются сообщать ему самые общеизвестные истины, и бывают страшно поражены, выяснив, что гостю отлично известны вещи, которые, как они думали, — или, по крайней мере, делали вид, что думали, — находятся вне досягаемости для него, да и возможностям его не соответствуют; а ведь совсем ещё недавно они взирали на этого самого человека с жалостью, и готовы вновь поддаться этому чувству при первой же перемене в своём благорасположении к нему.

Вообще говоря, здешние женщины, на первый взгляд, крайне пустенькие, показались мне более глубокими по характеру, чем мужчины. Поскольку, к тому же, они умеют быть более приятными, чем дамы любой другой страны, а косметика, моды и всевозможные ухищрения, усиливающие привлекательность и демонстрирующие отменный вкус, конкурируют между собой, давая им, так сказать, второе дыхание — нет ничего невозможного в том, чтобы оказаться в плену некоего магического очарования, способного, мало-помалу наполнить самую суровую душу стремлением жить среди этой нации, иногда страстной и почти всегда непосредственной и весёлой, народ которой несомненно добр, буржуазия, как правило, весьма продуктивна, а высокие качества нации, какого бы непостоянства, какой бы поверхностности в ней не предполагали, формируют тысячи достойных всяческого уважения личностей.

вернуться

33

статьи о музыке Жан-Жака Руссо — имеется в виду, в частности, наделавшее много шума «Письмо о французской музыке» (1753); Руссо и лично принимал активное участие в описываемой Понятовским «революции».

вернуться

34

«труппа гастролёров» — речь идёт о приезде в Париж в 1753 году итальянской оперной труппы, с огромным успехом выступившей на сцене французской Оперы; певцов этой труппы во Франции прозвали «буффонами».

19
{"b":"952014","o":1}