Диких зверей, доставленных в клетках в самый центр прелестной Гарошской рощи, вынуждали подниматься по дощатому настилу, меж двух стенок, на высоту обрамлявших канал деревьев. Тут звери попадали в западни и падали в воду с высоты тридцати футов, давая королю возможность, если это было ему угодно бить влёт волков, кабанов и медведей; охотничьи собаки поджидали уцелевших у подножья деревьев с тем, чтобы преследовать их по земле или по воде — до тех пор, пока королю не заблагорассудится их прикончить. А во время охоты один из медведей, натолкнувшись на лодку, взобрался на её нос, чтобы избавиться от собак. Молодой Ржевуский, брат маршала, умерший впоследствии в Вене, и Сауль, первый секретарь саксонского бюро иностранных дел, кинулись к корме и вместе с лодочником так накренили лодку, что она перевернулась. Медведь, к восторгу зрителей, вторично воспарил в воздухе и шлёпнулся в воду рядом с этими господами, причём, что касается страха, обе стороны были квиты. Приключение это очень развеселило короля.
По дороге из Белостока в Гродно, в Беловежской пуще, относившейся к поместьям короны, я, находясь в свите короля, стал свидетелем другой удивительной охоты, невозможной нигде более, во всей Европе — охоты на зубров; их можно было встретить только в этом лесу, да ещё в прусском Бранденбурге.
Более трёх тысяч крестьян, поднимая колотушками всех видов страшный шум, разносившийся в чаще на много миль, загнали стадо зубров в сорок голов на огороженную холстинами лужайку футов в четыреста в диаметре. В центре лужайки было устроено крытое возвышение, откуда король мог стрелять, находясь в безопасности. Он сам, королева, принцы Ксавье и Оливер, их сыновья, пользовались для стрельбы нарезными карабинами такого калибра, что я видел, как у одного из самых огромных быков одним выстрелом были прострелены обе лопатки.
В ограду загоняли и множество лосей, и убивали их из того же оружия, лоси показались мне существами более выносливыми, чем зубры, несмотря на страшную силу, которой принято наделять диких быков. Один из лосей, пронзённый одиннадцатью пулями из грозных карабинов, прожил ещё два часа, быки же умирали гораздо быстрее, случалось, после первого же выстрела. Особенно поразило меня отсутствие в повадке зубров какой-либо свирепости — большинство послушно подчинялось загонщикам, державшим в руках простые шесты, и перебегало от входа за ограду на противоположную сторону лужайки, где не было людей и где король их пристреливал.
Одному лосю было сделано в тот день почётное исключение. Вбежав в загон вместе со своей самкой, он там по-супружески на неё взгромоздился — в присутствии короля и королевы, поспешивших отвести глаза. Затем, живой и невредимый, лось повернул назад в лес, преспокойно проталкиваясь сквозь толпу любопытных, совершенно его не смущавшую; из-за толпы король в него и не выстрелил.
Закончив охоту, все направились в Гродно.
Сейм 1752 года, на успех которого главные действующие лица, кажется, не надеялись, да особенно его и не желали, интересовал, тем не менее, все партии — и вот по какой причине. Вместо скончавшегося Сапеги на место великого канцлера Литвы предполагалось назначить подканцлера князя Чарторыйского; надлежало, также, распорядиться и должностью этого последнего. Главными претендентами на место подканцлера были ещё двое Сапег: воевода Подляхии, зять князя Чарторыйского, и воевода Мстиславля, поддерживаемый великим коронным гетманом Браницким, Радзивиллами, Потоцкими и всеми нашими противниками, в том числе, Мнишеком, зятем Брюля, ставшего уже активно против нас выступать, и послом Франции.
Мой дядя сорвал их планы, заявив графу Брюлю:
— Согласно закону, печати на грамоты могут быть приложены лишь после избрания маршала сейма и по рекомендации депутатов. Если я не получу заранее подписанного назначения моего зятя, я обещаю вам, что маршал сейма не будет избран. А поскольку сейм без маршала считаться состоявшимся не может, поездка короля в Гродно в этом году закончится ничем. Она даже не избавит короля от новой поездки через два года, поскольку установлено, что после двух сеймов в Варшаве, третий непременно должен состояться в Гродно.
Более страшной угрозы для саксонского двора быть не могло — он и в Варшаву выбирался с превеликим трудом, а уж путешествие в Литву было чревато и двойными расходами, и сложностями, и, главное, скукой. Это и решило вопрос в пользу зятя князя Чарторыйского, и хоть демарш его в подобной ситуации нельзя, конечно, расценить как строго патриотический, он выглядел простительным в глазах тех, кто заранее рассматривал этот сейм, как предприятие, обречённое на неуспех. К тому же воевода Подляхии немного превосходил своего кузена Сапегу личными качествами и на посту подканцлера мог принести обществу больше пользы. Почему противная сторона не воспользовалась теми же доводами, чтобы продвинуть своего кандидата, я не знаю.
Пока это дело решалось в тиши кабинетов, членам сейма, не посвящённым в секретные переговоры, была, как обычно, предоставлена возможность высказываться о чём угодно, без определённой повестки дня — просто, чтобы убить время. Случилось так, что некто Хоецкий, депутат от киевского воеводства, высказал по какому-то поводу точку зрения, показавшуюся мне неприемлемой, и я решился в первый раз выступить публично, да ещё без подготовки, чтобы возразить ему. Закон был как будто на моей стороне, симпатии собравшихся — тоже. Конечно, моё выступление ничего не решило, но оно придало мне смелости, способствовало тому, что я был замечен — и этому суждено было стать единственным результатов моих курбетов в Ломже.
На следующий день печати были приложены, а через день депутат от Равы по имени Морский, подкупленный двором, торжественно прервал заседания сейма, подав соответствующую бумагу. Масальский, избранный маршалом этого сейма исключительно для того, чтобы печати могли быть приложены, произнёс, как и полагалось, трогательную речь, выражая недоумение по поводу того, что сейм прерван, и король отбыл в восторге: ему пришлось провести в Гродно всего две недели, а не шесть, как в 1744 году.
Если с точки зрения политической целесообразности этот сейм должен был производить гнетущее впечатление на всякого истинного поляка из-за полного небрежения всеми партиями государственными интересами, то само пребывание в Гродно, даже и в краткое время сейма, было делом весёлым и поучительным.
Представьте себе эту так называемую столицу, где, кроме королевского дворца, высилось всего два кирпичных здания. Все остальные были деревянными, содержались из рук вон плохо, но во многих выставлялись напоказ предметы роскоши, производившие на фоне варварства и бедности поистине странное впечатление.
Ни одна литовская дама в Гродно не считала своё существование достойным без широкой, богато разукрашенной кровати, в то время, как стены комнат у большинства оставались голыми. Я посетил однажды дом, где, дабы перещеголять всех, держали в разных комнатах два огромных ложа — на одном были сплошь нашиты галуны, другое украшал обильно покрытый вышивкой балдахин. Хозяйке этого дома завидовали решительно все, особенно же её невестка, для единственной кровати которой, щедро разукрашенной, как и полагалось, во всём доме не нашлось помещения, способного её вместить; пришлось выдвинуть изголовье кровати в соседнюю комнату, где оно использовалось в качестве кушетки.
Впрочем, обитателями этих деревянных дворцов, — их правильнее называть хижинами, — были хорошенькие дамы и весьма гостеприимные мужья; там каждый день танцевали, и местные жители, считавшие себя провинциалами, особенно отличали приезжих из Варшавы. Я поселился вместе с сэром Вильямсом в доме графа Флемминга, и мы втроём проводили почти такие же вечера, как год назад в Губертсбурге.
Однажды Вильямс, граф и я отправились в конце дня к князю Радзивиллу, виленскому воеводе и великому гетману Литвы, который поспешно заканчивал убранство своего обширного дворца, наряду с дворцом Сапеги, как раз и входившего в число двух каменных зданий Гродно. Говорили, и справедливо, что жилище Радзивилла напоминало во всех отношениях роскошный странноприимный дом — беспорядок и грязь смешивались в нём с самыми дорогими вещами беспредельно щедрого хозяина. Не обладая вкусом, не будучи знатоком искусства, князь страстно желал прослыть таковым. Невероятно хвастаясь, он распускал повсюду самые поразительные слухи и самые уморительные выдумки о величии своих предков и своём собственном. Но он не был, по крайней мере, ни жесток и кровожаден, как его брат, ни туп и вечно пьян, как его сын, напротив, князь любил общество, веселье и был не прочь, чтобы вся республика обедала и ужинала у него каждый день, лишь бы перед ним благоговели.