Зборовский остановился, прикрыл ладонью зажженную спичку. Закурил. Навстречу — редкие пешеходы, их лиц в темноте не узнать.
«Экспресс»… Владеет кинематографом «Экспресс» предприимчивый, недавно откуда-то прибывший армянин Арстакьян. Он открыл его в пустовавшем каменном складе с высокими сводами. Место, надо сказать, удачное, в самом центре, сразу за рыночной площадью, возле небольшого деревянного моста. Здесь дают по два сеанса три раза в неделю, в воскресные дни — утренники для детей, а в базарные — по удешевленным ценам — для крестьян. Картины привозят из губернского города Глыбинска, а до него поездом восемь часов езды. Так что мороки с доставкой кинолент у Арстакьяна немало. Этими делами ведает преданный ему подручный Харитон, сутулый, костлявый, расторопный, несмотря на далеко не молодые годы. Хозяин иллюзиона сманил этого рабочего со спичечной фабрики и чем-то приколдовал к себе. Харитон ездит за пленками в Глыбинск. Уложив свой нелегкий груз на тачку, а зимой на саночки, тащит его с вокзала в кинотеатр. Это он расклеивает афиши на улицах. Это он снует меж крестьянских возов, зазывая приезжих в «Экспресс». Раскошеливайся, мол, народ! Пятак — не потеря, а мужикам и бабам — диковинное зрелище. Распихивает по рукам билетики и цветные листки с анонсами картин на следующую неделю. Он же, вездесущий Харитон, стоит стражем у входа, возле которого толпятся детишки в нескрываемой надежде на Харитонову милость — авось-де удастся проскочить задарма.
Зрительный зал иллюзиона невелик, рассчитан человек на сто пятьдесят. Публика уже заполнила места. Сеанс вот-вот должен начаться. Движок установлен в подвале, и, когда он работает, все помещение непрестанно вздрагивает. Зато кинематограф эффектно освещается электричеством, и еще два фонаря горят у подъезда, — для городка, с наступлением ночи погружающегося в кромешную тьму, не так уж плохо.
Зборовский пробежал глазами по залу. Над двумя дверями красные, светящиеся буквы: «Выход». По бокам, свернутые змеей, пожарные рукава. Кто-то в ложе поманил доктора рукой, — ложа возвышается над партером. Вгляделся: Кедров.
— Подсаживайтесь, доктор. Здесь свободное место!
Погасли первые четыре лампочки, затем еще четыре на противоположной стороне. Из кинобудки послышался стрекот — словно тысячи кузнечиков. Аппарат крутят вручную. Над головами публики повис трепетный голубоватый сноп. Белое полотно экрана осветилось. Сегодня боевые новинки: до антракта «Красавица Давис и негритенки» и комическая — «Доска», а после «Суд Соломона». Тапер ударил по клавишам. Он удачно совмещал игру на рояле с профессией парикмахера: днем стриг, брил, делал мужские и дамские прически, а вечерами играл в «Экспрессе». Всем в городе было известно, что он «слухач», не знает ни единой ноты. Но никто, как он, не умел так связать музыкой настроение зрителя с происходящим на экране. Соответственно сюжетной ситуации переходил с мажора на минор, с минора на мажор. Клавиши рыдали, клавиши смеялись. Звуки ударялись волнами прибоя, бешеным галопом мчались вместе со всадником, пели, вздыхали… Текли немые слезы на экране, и невольно всхлипывал кто-нибудь в публике… Тапер импровизировал. О, в такие минуты он не был простым брадобреем, — он становился властелином человеческих эмоций. А если по каким-либо причинам сеанс шел без его музыкального сопровождения, тогда и море не шумело, и смех не смешил, и слезы героев не трогали.
На экране некий подмастерье, парень-пройдоха, тащит доску. Он идет по людным улицам и бульварам. Всех задевает, разбивает оконные стекла, толкает прохожих. Самые нелепые положения. И за все щедро расплачивается собственными боками.
Кедров неудержимо хохочет. Так смеяться способен только человек, у которого на душе легко и спокойно. Но ведь он судебный следователь, подумал Зборовский, профессия крайне суровая. Искренен ли он? Актерствует?
После каждой части на время, пока киномеханик перематывает ленту, в зале зажигается свет. Матерчатый экран, дабы не воспламенился, орошают из шланга струями воды.
Объявили антракт. Публика хлынула в фойе — покурить, прохладиться бутылкой лимонада, а кто и на улицу — отдышаться после духоты зала.
Длинное, как тоннель, фойе выбелено мелом. Расфранченные господа, имевшие неосторожность прислониться к стене, смущенно отряхиваются. Вначале уездный бомонд никак не мог свыкнуться с представлением, что в иллюзион вовсе не обязательно надевать нарядные платья. И пальто снимать не принято. Но когда в гостях у исправника Арстакьян объяснил, что так ведет себя даже высший свет Петербурга, все успокоились. Зато поистине в «Экспрессе» можно было открыть конкурс на лучшую дамскую шляпку. И как ни досадовали иные модницы, самые изумительные всегда были на Елизавете Андреевне Ельцовой, супруге хозяина магазина готового платья. Вот, кстати, и она, высокая, в ротонде. Косоглазая, она ловко скрывает свой недостаток приспущенной вуалеткой.
Ельцова раскланялась со следователем и с любопытством окинула взглядом Зборовского. Кто-то говорил ему, что Кедров «романится» с ней. Возможно ли?
Прохаживаясь по кругу, доктор и следователь время от времени перекидываются словами. Кедров ростом несколько ниже, зато шире в плечах. Чисто выбритый, со щеголеватым зачесом золотистых волос, он и задумчив, и весел, и деликатен, и грубоват. Его резко очерченному рту и подбородку очень не хватает пинкертоновской трубки. Зборовский, хотя и юношески стройный, с копной каштановых волос и изломом густых черных бровей, кажется, пожалуй, чуть старше.
Стены фойе облеплены анонсами картин. Тут и драма в трех частях «Так на свете все превратно». И вызвавшие фурор две серии «Ключей счастья» Вербицкой. А вот и лицо красавицы Бетти Нансен, героини драмы «Тихо замер последний аккорд».
В нише, близ входа в зрительный зал, под колоколом голубой шапочки Бэллочка Лемперт. Рядом, в палантине из норки, ее мать и крупный, с несоответственно маленькой лысой головой, отец-провизор.
Встретившись взглядом со Зборовским, Бэллочка вспыхнула, улыбнулась. Ничто не ускользнуло от наблюдательного следователя:
— Коварный искуситель, кажется, Бэллочка в вашем капкане?
— Не более, чем в вашем.
— Нет, более. — Подмигнул. — Премиленькая уездная докторша из нее получится.
— Не язвите, старый холостяк!
— Не холостяк, а свободный человек. И очень дорожу своей свободой. У нас, в роду Кедровых, никто раньше тридцати пяти лет не женился. Мне покуда двадцать девять. А во-вторых…
— А во-вторых?..
Пойманный на слове, Кедров пощелкивает пальцами в поисках ответа. И бросает, явно чтобы отделаться:
— Дикого коня не так-то просто взнуздать.
Остановились у стойки буфета. Подошел смуглый, черноволосый владелец «Экспресса».
— Ну как, господа? — спросил, сверкнув полоской белых зубов. — Довольны?
— Очень, Арам Гургенович, — ответил следователь, — тут можно хоть всласть посмеяться, стало быть, отдохнешь. Не так ли, синьор лекарь?
— Господин следователь наш постоянный зритель, — продолжал Арстакьян, — а вот вы?.. — И вопросительно взглянул почему-то не на доктора, а на следователя.
— Ему некогда, — перебил Кедров. — Он дальше человечьих «унутренностей» нигугусеньки не видит.
— А друзья на что же? Почему они не займутся доктором, не развлекут его?
— Эк чего захотел! Друзьям, как видите, не до доктора. Они здоровы, — похлопал себя по груди Кедров.
Арстакьян повернул голову к Зборовскому:
— Выходит, правда: доктор — что ночной горшок. Когда нужен, его ищут, а потом… забывают о нем. Извините, господа, за непристойность. Ухожу. — Легкий поклон, удалился. Сухощавый, высокий. Держит себя с достоинством и вместе с тем просто.
Проводив его пристальным дружелюбным взглядом, Кедров сказал:
— Толковейшая особь, этот Арам. Умнейшая…
Сказал так, будто его уверяли в противоположном. Помедлив минутку, добавил:
— Третьего дня встретились мы с ним в «общественном собрании». Знаете, что он надумал открыть? Бьюсь об заклад — ни за что не догадаетесь. Ну?