В комнате тихо. Лишь возле двери сипло покашливает стражник. Полицейский вносит, держа перед собой обеими руками, тяжелый тюк. Тот самый, что был выловлен в Комарихе. Опустил его на подоконник.
Кучерявиха отпрянула. Обессиленно, мешковато стала съезжать со стула.
— Ты? — не дав ей опомниться, спрашивает Кедров, кивнув на тюк.
— Прости меня, господи!
Лицо Кучерявого вытянулось.
Так был выбит последний козырь. Так состоялся самый короткий и самый немногословный в практике следователя допрос.
О, если бы старуха ведала, что содержимое бугристого тюка — сено! Что останки давно похоронены и вместе с ними земля прикрыла тайну зверской расправы. Что только жалкое тряпье приобщено было к делу. Набитое, как чучело, оно лежало на подоконнике, напоминая о тяжком преступлении.
Окончив предварительное следствие, Кедров передал дело прокурору. Оттуда оно поступило в последнюю инстанцию — суд. Ефиму предстояло выступать на суде в качестве свидетеля. Редкая миссия: идти против отца и матери, против тех, кто тебя породил.
На суд вызвали и Дашу, и младшего сына Кучерявых Алешку, того, что в студентах.
Лечебница помещалась на Узловой улице, в глубине большого сада. Четыре крылечка и окна квартир докторов глядели во двор. Флигелек хожалок находился напротив, чуть подальше погреба.
— Ты что, девка, все дома сидишь? — тормошила Дашу хожалка, самая молодая из пожилых. — Аль в монашки записалась? Заводи ухажера. Хошь, с братцем сведу?
Родством с братом — приказчиком булочника — она кичилась. Получив отказ Даши, обиделась:
— Как хошь! Чего возносишься? Невесть какая птица. Скучай.
Скучновато? Бывает. Бывает, если ты молода, если в книгах — про любовь, если за окошками каждою дома — жизнь, а ты… одна. Притаись и смотри из-за шторки. Он так близехонько, напротив, а, сдается, за тридевять земель. Иногда в его окнах подолгу не зажигается свет: значит, уехал в уезд. Может, в Комаровку? Там новый фельдшер прижился, много моложе Андреяна. Но когда доктор здесь, по вечерам в его окнах мягкий огонек, — читает? Случается, свет лампы пробежит дорожкой по темной траве и ляжет к самому флигельку. Тогда отстранится она в уголок, будто кто может ее заметить. Покусывает кромку головного платка и… смотрит, смотрит: на стене тень мохнатой головы — это Соколов у него, недужливый, вроде и не доктор. А тот, чернявый, — Арстакьян. А вот и он, Сергей Сергеевич. Так бы и провела рукой по его волнистым волосам. От одной только смелой думы этой все застывало в ней.
Но однажды, не вечером — днем, в незатянутом гардиной окне увидела тоненькую девушку. Городское, с кружевным воротником, платье; на черной соломенной шляпке — веночком цветы. Светом день оскудел, руки отяжелели, в сердце — щемота…
Зборовского и вправду в этот час навестила гостья. Нежданно-негаданно, и не одна: Бэллочка с Кедровым. Шли на день рождения к Ельцовой. Да оступилась вдруг на улице Бэллочка. Нога разболелась. Предлог?
— Помешали? Не очень на нас гневайтесь, доктор.
— Ради бога, господин следователь. Проходите. Но как всякая неожиданность…
— Не оправдывайтесь: пол не подметен, на стуле неглаженая рубашка… Знакомый пейзажец! — рассмеялся Кедров.
Взгляд Бэллочки метнулся к письменному столу: на нем череп. Вскрикнула и испуганно отбежала к окну. Тогда-то и увидела ее Даша из своей засады. Потом заметила Кедрова — немного отлегло: может, жена следователя? Может, невеста?
…Нижнебатуринск задождил, стал сереньким-сереньким. На улицах осенняя хлябь. Размыло дороги, насквозь промокли тополя и клены. Разбухшая река гонит темные воды в сторону Глыбинска.
Даша на посту: очень томительно семь часов кряду сиднем сидеть возле больной. Следить за каждым ее движением. Терпеливо выслушивать стоны и брань.
У кого какая немочь. У одного телесная, у другого душевная. Эта больная одержима и той и другой: морфинистка. Краса окрестных улиц. Похоронив четыре года назад в один и тот же месяц мужа и сына, она точно свихнулась: пьянки да пьянки. Пошла по рукам. Только свались разок! Однажды ее пырнули ножом в спину. Красавицу оперировал Соколов — удалил почку. Боль, боль. Врач жалостлив — морфия давал. Поправилась. А полгода спустя ударили сапогом в живот. Снова операция, снова страдания, снова морфий… Вот и пристрастилась. Теперь не остановишь. Теперь вся она скрюченная, высохшая. Одни лишь серые глазищи смотрят горестно, выпрашивают «укола». Разве хватит сил отказать ей в последней, губительной радости?
Чья-то рука легла на плечо Даши: Сергей Сергеевич. Поднялась. Он сел на ее место. Осматривает больную. Потом, не проронив ни слова, вышел из палаты. Сквозь стеклянную дверь видно, как скинул халат: одет по-дорожному, — значит, снова в поездку. Надолго ли? Ничего не требуя, ни на что не рассчитывая, она время исчисляла не по календарю, а по тому, уехал или вернулся домой он, доктор. Уедет — будни длинные-длинные, вернется — время что ветром гонит.
День спустя заболела кастелянша.
— Дашенька! — остановил ее Варфоломей Петрович и приказал: — Возьми-ка ключи да наведи у Сергея Сергеевича к его приезду порядок.
Докторова квартира. Отсюда рукой подать к флигельку, в котором живет она, Даша. Только Сергей Сергеевич, должно быть, редко-редко посмотрит туда.
Холостяцкая квартира, но неискушенной Даше она показалась роскошной. Две комнаты. Одна поменьше, в которой кровать никелированная, платяной с зеркалом шкаф и тумбочка с лампой-ночником. Другая — на два окна: кушетка, буфет с цветными стеклышками, кожаные стулья. Кухонька полутемная. И коридорчик — в Комаровке называют сенцами.
Приподняла хрустальную вазу: тяжелое стекло! Приоткрыла шкаф: мужские сорочки, шелковые, зефировые. Душистые и накрахмаленные. Он надевает их… А на ней-то домотканая, из сурового полотна. Как никогда прежде, ощутила страшную пропасть, разделявшую ее и доктора.
Книги, газеты, журналы — это его, Сергея Сергеевича. Бритвенный прибор и зеркало на столике — тоже его. Пиджак на спинке стула, окурки в пепельнице, шахматы… все здесь его, все принадлежит ему.
Подоткнув юбку и выжав тряпку над ведром, ожесточенно терла крытый масляной краской пол. Постепенно мрачное расплылось, успокоилась. Ну и пусть! Пусть нахлебалась горя на троих. Все-таки встречала людей, теплых душой. Они вроде и чужие, а без всякой корысти пригревали ее. Тот же Андреян, Фомка Голопас, голь перекатная, у которого и фамилии-то собственной нет. Та же Настенька!..
В комнатах темней и темней. Зажгла на кухонном столе лампу. Золотом блестят начищенные ею кастрюли. Усердно доскабливает последние половицы.
Да и сам Сергей Сергеевич… Никогда она не забудет ни того, как печаловался он о ее лучшей доле, ни пахучих белых кистей черемушника…
Хлопнула наружная дверь. Хлопнула вторая. Уверенные шаги.
— Даша?! — У порога удивленный Зборовский.
Не нашлась, что и ответить. Сердце заколотилось. В замешательстве держала в руке мокрую тряпку, с которой грязные струйки стекали прямо на ее босые ноги.
— Завозилась я тут… не управилась.
Перешагнул порог. Прошел в столовую. Горшки с цветами стоят не на окне, а на свежевымытом полу: поливала их, а водворить на место не успела. Слышит, как расставляет она посуду на полках. Плески воды — умывается.
— Все, Сергей Сергеевич. Я пошла.
— Спасибо тебе, Дашенька.
— Не за что.
Даша встала на стул, чтобы приладить косо повешенную на стене картину. Руки, спина, даже ноги в грубых, с поперечными полосками, чулках — все в ней, на миг застывшей, пластично, неотвратимо влечет.
Впервые после Комаровки они не на людях.
Обхватил ее колени руками.
— Пустите, Сергей Сергеевич.
Но в ее взгляде уловил нечто такое, чего не скроешь, без чего не мыслится человеческое счастье.
Всякая любовь бывает на свете. Такая, что померещится и сгинет. Неслышная и робкая. Или вся ломаная, словно протащили ее по кручам. К Даше пришла любовь мучительная, костровая. И никаким ветрам не затушить того пламени.