— Ваш? — Кедров положил топор на стол. Топорище начисто замыто, но в его углублениях — сероватые пятна. В пятнах такого же цвета вся металлическая часть колуна.
Кучерявый не спеша примял окурок ко дну бронзовой пепельницы-лодочки.
— Колун ваш? — жестко повторил следователь.
Староста оперся кулаками о стол. Гнилой душок изо рта. Борода черная, с проседью. В прищуре глаз — притаенный глум.
— Ну а ежели не отвечу на этот вопросец?
— Ваше право. Однако должен предупредить: молчание не опровергает улик.
— Ну а ежели, к примеру, мы скажем — топор не наш?
— Так и запишу в протокол. Но, откровенно говоря, не верю.
— Не веришь? Так вот вам мое слово. Пиши. Отвечаем: не наш! Ищите его хозяина там, где подобрали. Чей топор, с того и спрос. Мы-то при чем? Дашка — Настенькина товарка, у нее все и выпытывайте. Может, не поладили они в чем? Пусть ответ несет.
Допрос старостихи оказался столь же бесплодным. Она плакала. На все вопросы отвечала односложно и коротко: глаза не видали, уши не слыхали — выдумывай напраслину!
— К снохе относилась я не худо. Да рази на молодых угодишь? Хоть шелком расстилайся — все будешь ведьмой.
— А откуда брызги крови на подзоре? На ножках табурета? На ящиках комода?
— Может, моя кровушка… от чирьев.
— А домотканое полотенце? В нем были завернуты ноги и руки трупа. Оно ничем не отличается от двух других полотенец, изъятых в вашем доме. Полное сходство качества волокна, рисунков ткани, и даже сходство в заделке кромок. Это ли не улика?
— Не улика, ежели похожие ткет вся Комаровка! У всех комаровских рушники один к одному, схожи вышивочками.
— А найденная в кладовке веревка? Такая же и на тюке.
— И веревки у всех наших одинакие, — кричит в исступлении, защищаясь. Отпирается с поистине поразительной неподатливостью: — Сказки сказываете, козни лиходеев! Оговорить нас хочете?
На допросе Ефим от одной только мысли, что не найдет Настю, что не будет промеж них более ничего, даже ругани, не по-мужски ревмя заревел. Кедров терпеливо выждал, пока он успокоится. Подробно спросил про жену: когда в последний раз видел ее? Утром, днем или вечером? В котором примерно часу?
— После петухов, как повздорили дома, снарядился я на базар: хомут папаня наказали купить. Возвратился затемно, с обновой, стал-быть, — хомут новенький, с медными пуговками… Где Наська, стал-быть? Нет Наськи. Папаня ее не видали, маманя да сестры тоже не видали. — Рассказывает подробно, пространно.
— Отвечай. Ничего не утаивай. По какому поводу повздорил с женой перед тем, как ушла из дома?
— По мелочи, попусту розни вышли. В то утро неладно с папаней покалякал. Хочу выделиться, говорю ему. А он — не дам выдела, незачем хозяйство ломать, не та баба у тебя Наська, чтоб на всяку работу годилась, городская. Коль ребята пойдут, тут сам бог велит, выделю. А покудова — цыц!
Ефим замолчал, сложил длинные руки на коленях. Кому интерес раскрывать свое семейное неустройство? А тут выкладывай. Но мотавшее душу горе оказалось сильнее стыда перед людьми.
Следователь все записывал и записывал, не отрываясь от бумаги.
Колосова. Не хотелось бы ее вызывать, но по ходу следствия обязан, нужно. Почему на ее огороде, а не в другом месте оказался злополучный топор? Почему она тогда уехала из Комаровки?
…Даша приоткрыла дверь. По какой такой надобности вызывают? Вчера Амеба вручила ей письмо. Со штемпелем. В конверте коротенькая повестка: «Дарье Платоновне Колосовой… надлежит прибыть в понедельник к 12 часам к судебному следователю г-ну Кедрову». Все казенное, официальное внушает крестьянам страх.
Перешагнула порог. Она не знала, что следователь, к которому по повестке вызывали, и тот ласковый, светловолосый человек, что вел дознание в Комаровке после смерти Андреяна, — одно и то же лицо.
Но Кедров сразу узнал ее, хотя сделал вид, что не заметил, продолжая графить журнал.
— Мне — что? Уходить? — спросила колко: смекнула его игру.
Раскрыл дело. Предложил стул. Подсела ближе. Напряжена. Но, заметил, ведет себя уверенней, чем зимой в Комаровке, когда повесился фельдшер. На вопросы отвечает толково. Явно старается как можно правильнее произносить слова. А колени не слушаются, дрожмя дрожат колени.
— Где я была, когда это случилось? В Веселовке. Двое суток пробыла там, не соснула даже. Чуть не помер мужик. Видать, крупозка прохватила его. Почему «видать»? Да нешто я доктор. Только, смотрю, мается человек в бреду, лицо пунцовое, губы сплошь под черно-синими корками, дышит часто и хрипит: «Держи, держи его!» Нет, не растерялась я. Камфару под кожу вгоняла да банки ставила.
— А умеешь?
Улыбнулась и сказала проникновенно:
— Чтобы отбить у смерти живого, все сумеешь.
— Ну и как, выходила?
— Ага. — Соскребла ногтем со стола полоску присохшего клея и ищет глазами: куда бы стряхнуть. — Да, это правда, встречались мы с Настенькой не то чтобы редко, а исподтишка. Боялись, не заругали бы ее дома за то, что… водится со мной. Я-то что? Сирота круглая… Да, дружились. Но чуяло мое сердце — не к добру ее жизнь идет… Ефим? Больно неладный он. Нешто на гармонии мастак поиграть. Свекровь? Совсем худая досталась ей. Это правда, говорила я: «Уходи ты, Настенька, уходи от него». Это вы правильно: на словах-то просто советовать, а куда замужней уйти?.. Неужто Ефим отыскал ее?!
— Ваше дело, Колосова, отвечать, — холодно оборвал Кедров, — а не задавать вопросы.
Прикрыла рот ладонью, и тут же отняла:
— Спрашивайте!
Показания дает спокойно, негромко: одно несомненно — Настя любила Ефима. Нет, уходить от него не хотела.
— Сегодня не хотела, а завтра, может быть, одумалась бы? — намеренно переходит на игривый тон Кедров.
— Не одумалась бы, не одумалась бы.
— А топор на вашем огороде? — Выложил его снова на стол.
— Этот не мой. Да этот же новенький, заржаветь не успел.
— Ну и что ж что новенький?
Обратила внимание на деталь, которую он совсем было упустил: в самом деле, новенький колун прилажен к старому кленовому топорищу со стертым, некогда выжженным по дереву рисунком.
— Кого хотите спросите, такие только у старосты имелись.
— А в Нижнебатуринск вы, Колосова, зачем перебрались? Где думали тут жить?
— Ясно дело, не под открытым небом. Звали, потому и поехала.
— Кто звал?
— Не скажу.
Допрос приближался к концу. Уходя, уже возле двери остановилась:
— У меня два письма имеются.
— Какие письма?
— Настенькины. Те, которые родным она не отсылала. В которых… плакалась на свое житьишко.
— Доставьте их мне.
— Ладно, завтра принесу. — Помолчала. — Только вы меня про то… почему приехала в город больше не пытайте. — Покраснела.
Не раскрасавица и не дурнушка, но чем-то необъяснимо запоминающаяся.
— Выходит, фельдшерицей будете? — хотел вывести ее из смущения. — Ну как, хорошо в Нижнебатуринске?
— Пыльно.
…Два письма. В который раз он перечитывает их. Малограмотные каракули, нацарапанные карандашом. За каждой строчкой глубокая тоска. Некуда податься, не порвать с тем, что так опостылело. «Я потихонечку плачу. Горько, маменька. Понапрасну ослушалась вас…» «Думала, Ефим непьющий — значит, счастье будет. Да не вышло. Видно, у каждого свой крест…» «Не приложу ума что и делать. Радости на грош, а горя…»
Очевидно, невестка Кучерявых доверяла подруге, если делилась с ней своими сокровенными думами?
Время шло. Наступила осень, однако в городе все еще тепло. Тополя отказываются желтеть, опадают только самые слабые листья.
Кедров решился на последний эксперимент.
В кабинете против окна — два стула. Портьеры широко раздвинуты. Конвоиры ввели Кучерявых. Усадили рядом. Свет падает на обмякшие лица, еще гуще синит их. Кедров молчит, не спуская глаз с супругов. Староста мрачно уставился на паркет. Думает свою думу. О чем она? Не о воле ли, которая тут, за железной решеткой ворот? Не о своих ли амбарах, где зерно золотей золота? Кается? Или, наоборот, злобу точит за несправедливый «подозрев»? Зато Кучерявиха лыбится ядовито.