Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вам, конечно!

— Почему непременно мне?

— А кому же еще? Мадемуазель Пиратовой?

— Разве он так увлечен ею?

— Мадам, сейчас май месяц, — отклоняюсь я в сторону от поставленного вопроса, — а наш Антон Петрович юн. Вам вспоминается май в родном краю?

Люси Филипповна повела красивыми глазами.

— О да. Когда же вы намерены возвратиться в свое имение? — продолжает она.

— Имение принадлежит жене. У меня ничего нету.

— Значит, вы женаты?

— Само собой разумеется. Или вернее: мы больше не женаты. Моя жена нашла другого, более подходящего ей человека.

— Боже мой, как просто вы об этом говорите.

— На самом деле тут, конечно, далеко до простоты. Узнав об этом, я тотчас подал нищему десятирублевый золотой.

— Стало быть, это правда! Я до сих пор не верила… Вы не любили свою жену?

— Наоборот: она не любила меня.

— И все-таки вы дали нищему золотой.

— Женщины годятся только в матери и в любовницы, а у нас детей нет.

— Ужасно! Антон Петрович тоже презирает женщин.

— Кому же он сочиняет музыку?

— Да это так, больше для развлечения. Я однажды попросила его написать музыкальную вещь, которую муж мог бы играть на гармони; музыка напоминала бы о нашем знакомстве.

— Как-то раз я даже настрочил стихотворение на добрую память.

— Вы поэт?

— Нет, но когда я люблю, то могу слагать стихи.

— Чудесно! У меня в альбоме много стихов.

— Мысленно преклоняюсь перед вами.

— Нет, нет, вы не правильно меня поняли: стихи писали другие, чтобы после вспоминать.

— Тем больше я уважаю вас. Стихи писались, вероятно, до замужества.

— Фуй, о чем вы спрашиваете?

— Извините, но чему тут изумляться: я полагаю, что ваш супруг не сложил в жизни ни единой строчки.

— Верно! Ни одной. Он только смеется, когда я читаю ему стихи других людей.

— Мне пора, задержался, — сказал я, прерывая беседу, и покинул Люси Филипповну. Невмоготу было дольше терпеть эту навязчивую болтовню. Выйдя из парка на дорогу, я кликнул извозчика и велел ехать в город, да побыстрей, — у меня, мол, срочные дела. Доехав до города, расплатился с извозчиком и скорым шагом прошелся по улицам и переулкам. Ходил не прямо, а вкруговую, словно старался замести следы. Потом сел на другую пролетку и в клубах пыли поехал обратно, заставляя возницу гнать вовсю. В дороге я сперва засвистел, принялся петь, и люди останавливались на тротуаре, провожая меня удивленными взглядами. Но мне было не до них, все окружающее застилалось какой-то тусклой дымкой, и только после, сидя дома за столом, я разобрался в своих поступках, вызывавших омерзение. Все было гадким — и болтовня, и поездка, и пенье. С отвращением думал я и об извозчике, который из-за нескольких копеек исхлестал уставшую лошадь. Нежданно-негаданно вспомнились слова: взыскательней всего те, кто любит. По спине побежали мурашки, как от холода; во рту — тот самый приторный вкус, который преследовал меня с утра.

Нервы пронзает боль, словно от укола, в глазах — круги, крепнет шум в ушах, и я инстинктивно совершаю бессмысленные поступки, которые доходят до сознания гораздо позднее. Люди вопросительно смотрят на меня, наблюдают за мною, и, когда до моего слуха доносятся чьи-нибудь шаги, мне хочется бежать, будто я что-то скрываю от людей. Если вот так же удрать от самого себя, от надоевших мыслей, ноющих чувств и клепального молота на темени. Если бы уснуть хотя бы на час, но так, чтобы нога моя могла переступить порог человеческого сознания! Но нет! Чем больше сторонюсь я других людей, тем теснее сближаюсь с самим собою и тем глубже сверлят меня мои мысли — плод сумеречной работы мозга. Он — этот мозг — похож на любопытного ребенка, который не успокоится, прежде чем воочию не увидит, что скрыто внутри погремушки.

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

— Можно поговорить с вами, барин? — обратилась ко мне горничная, словоохотливая и по-матерински заботливая украинка. Два-три дня тому назад я просил ее помолчать во время уборки комнаты.

— В чем дело? — спрашиваю.

— Жалко мне вас.

— Почему?

— Умрете вы этак с голоду, барин. И ночами не спите. Взгляните-ка на себя в зеркало — лицо-то! Помилуй бог! И у меня тоже мамка померла, и я чуть все очи не выплакала, а все-таки нельзя так… Не спит, не кушает. Простыни поутру от пота сырые. Сходили бы к доктору — пропишет чего из лекарства. Хороший вы барин, и жалко мне, что губите себя, в грех вводите.

— На свете без греха не обойтись, — отвечаю ей.

— Ровно мой покойный старик — господи, спаси его грешную душу. Он тоже так говаривал. Золотой человек был, ох какой — умный, добрый, пил только, все пропивал. Рубашку мою последнюю вместе с юбкой в глотку отправил. Сперва ссорилась я, честила его по-всякому, дубасила даже, а он терпел. Только иной раз скажет: злобы у тебя, жинка, — святошам под стать.

— Так оно и есть: корень зла именно в святошах сидит.

— Что вы, барин, и не говорите — не слышу. Подумайте-ка лучше о своей душеньке. Господи, и почему это все хорошие люди — такие вот? Старик мой, на что уж добрый был, а сколько я, бедняжка, горя через него хлебнула. Вы, барин, тоже хороший человек, и жинке вашей с того беспременно худо будет.

— Моя невеста так же вот говорила, я поэтому и не женюсь.

— Боже-милостивец, видано ли, человек один-одинешенек. Куда же ей, невесте, деваться.

— Она… умирает.

— Стало быть, матушка у вас жива? — с интересом спросила горничная, не вникнув, по-видимому, в смысл моих слов.

— Матери нет в живых, а невеста…

— Неужто обе сразу померли?

— Не сразу, нет. Мать скончалась несколькими годами раньше, а невеста, по правде говоря, могла бы еще пожить, если бы… — Мне пришлось оборвать фразу, потому что я не знал, о чем говорить дальше. Однако по выражению моего лица, по тону голоса можно было догадываться о чем-то ужасном.

— Помилуй бог, какую страсть вы говорите! — воскликнула горничная, попятившись от испуга. У двери она остановилась и, вытаращив глаза, следила за мной. Я, в свою очередь, взглянул на нее и не удержался от улыбки.

— Зло шутите, барин, — осмелев сказала она и снова подошла ко мне.

— А вы и поверили, — отвечал я с той же улыбкой.

— Господское дело как знать. Воркуют, воркуют, а там, смотришь, увлекутся или в ревность ударятся — и бах, бах. У нас в имении однажды…

— Ревность тут ни при чем. Все из-за любви вышло — хорошей, чистой любви. Мы жили как птицы в поднебесье — верили друг другу, никакого зла не имели.

— Молодая была?

— Очень! Совсем молодая. И красивая.

— И любила?

— Любила. В общем… не знаю, мы никогда не говорили об этом, забыли. И если она умрет, то именно от любви — она любила, любила так сильно, что должна умереть.

— Значит, жива еще?

— Пока, может быть, — грустно сказал я.

— Опять вы, барин, потешаетесь надо мной. Я от души к вам, а вы, видать, не русский человек, и говорите бог весть что.

Она подумала, что я хочу отделаться от нее и с обидой в душе удалилась. Я не препятствовал, не молвил ни слова. Горничная — хорошая женщина и желает только добра. Но ведь мне больно, невыносимо больно, а она этого не видит, не понимает. Ей невдомек, почему я запретил менять наволочку на подушке, хотя пришла пора смены. Она печется о моем здоровье — это, по ее мнению, самое важное дело — и не замечает, что вся комната пахнет Соней, что у меня в мозгу стонут и бьются мысли, для которых не найдется врачевателя, и никому их не извести. Когда утомитесь вы, мучители мои, когда избавите меня от надсадного гула?

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

Ходил к доктору. Он был равнодушен, спокоен, и это задело меня. Сказал ему, что чувствую себя неплохо и все-де в порядке, зашел к нему просто, чтобы показаться. Доктор поверил мне ровно настолько, насколько я сам терпел его, и смерил меня вопросительным взглядом. На весах он увидел, что я, приехав сюда, потерял тридцать один фунт весу.

66
{"b":"850231","o":1}