Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вдруг теперь жена уходит от меня, как будто боится моей страсти или будто жаждет кого-то другого вместо меня, а ведь я знаю, вернее, убежден, что она была мне верна, как щенок — своей матери.

В нашем супружестве царит дух порядочности, семейные добродетели, если хотите — даже любовь и нежность. Наше супружество можно было бы считать образцовым, если бы не одно темное пятно: наша дочь. То есть, наша дочь никакое не темное пятно, однако взаимоотношения матери и дочери можно, пожалуй, определить именно так. Это не факт, это только мое мнение, основанное на незнании: как я уже говорил, я плохо разбираюсь в людях и их отношениях. Но мне кажется, особенно в последнее время, когда девочка уже стала подрастать, что мать ее не терпит, не выносит потому, что она для своих лет слишком дитя.

Знакомые и соседи считают, что девочка вся в меня.

— Уже восьмой год, а она все как трехлетняя, — сказала мне как-то жена.

— Дай срок, подрастет, — промолвил я.

— Ничего ей не поможет, — возразила жена. — Как была младенец, так и останется.

— Будет кому-нибудь золотая жена, — сказал я. — Посмотри, какие у нее невинные глаза.

— Кому сейчас эта невинность нужна? — ответила жена. — Невинны дурачки да дурочки.

Этот разговор возник случайно, и я считал его ничего не значащей болтовней, но, произнося последние слова, жена глянула так и сделала какое-то такое движение, что я, сам не знаю почему, почувствовал: невинным дурачком она назвала меня.

После этого разговора я еще больше полюбил девочку, потому что подумал так: если она действительно в меня, значит, именно я ей нужен больше, чем кто-либо другой.

Может быть, вырастет она человеком, боящимся людей, которому всюду уютнее и просторнее, чем среди людей, ибо нет существа более лицемерного и лживого, чем человек. Может быть, она предпочтет, как и я в свое время, жить в дружбе с животными, цветами или камнями, а не с людьми, ведь нет ничего более ненадежного, чем человек. Может быть, будет она ходить среди своих сограждан как бесконечно чужая и будет тосковать по какой-то иной планете, где существуют более близкие ей организмы и духовные миры.

Думая так, я стал брать ее с собой поближе к природе, начал постепенно знакомить с другими сообществами, которые живут рядом с человеческим.

Делал ли я этим ей добро и в какой мере, не знаю, но мне самому открылся через ребенка новый мир. Я заметил, что мои и ее взаимоотношения с окружающим царством растений и животных совсем разные: что я ни делал, как я ни пытался стать ближе к каждому мельчайшему существу, к каждой букашке, я не мог избавиться от чувства, что меня отделяет от всего окружающего какая-то странная пропасть. Ни груды накопленных знаний, ни моя пытливая, анализирующая мысль не могли помочь преодолеть эту пропасть. А ребенок шел к растениям и животным как свой, хотя не имел ни малейшего научного понятия об окружающем.

Наблюдая это, я впервые понял, как страшно немощен человеческий ум, как бессилен проникнуть в суть вещей, а ведь это единственный способ обогатить свои эмоции. Что толку мне от труда всей жизни, если рядом со своим ребенком я чувствую себя бедняком? Не я годился ей в наставники, а у меня самого еще, может быть, сохранилась частица живой души, чтобы снова начать учиться, вступив на новый путь.

Я отбросил свои книги, отбросил все, что я называл наукой, и начал играть с девочкой в ее игры: разговаривал с цветами, запрягал жуков, приручал бабочек, собирал паучков на березовую ветку, которую нес в руке, охотился за букашками.

Как бы там ни было, что бы ни происходило, но верьте мне, я постепенно почувствовал, что пропасть между мной и окружающей природой исчезает, словно заполняется теми грудами книг, которые я и другие исследователи поглотили за свою жизнь. Когда я играл, меня наполняло какое-то дурманящее упоение, доходившее порой до безумия, до экстаза. Я бросался в траву или садился на замшелый камень и наслаждался этим новым ощущением.

— Папа, почему ты грустный? — спросила девочка в одну из таких минут.

— Детка, я счастлив, — ответил я.

— Если счастлив, так давай побегаем, — сказала она. Из этого я понял, что моя связь с природой, наверное, все же иная, чем у ребенка: она считала, что счастливый должен бегать, а мое счастье изнуряло меня, как будто я выпил дурманящего яда.

Таким отравленным был я и тогда, когда госпожа Мюнт села передо мной на камень и стала разглядывать свой крошечный флакон. Поэтому я особенно не удивляюсь своему тогдашнему поведению, скорее можно удивляться тому, что все не обернулось еще большим безрассудством, чем в тот вечер.

Если суммировать все сказанное, станет более или менее понятно, почему начатое женой дело о разводе так меня ошеломило.

От нее самой я еще мог бы как-нибудь отказаться, но что станется с ребенком, если не будет меня? Боюсь, что девочка погибнет, она погибнет духовно, если меня не будет близко, потому что у матери нет ни интереса, ни уважения к ее особенностям, а кто же чужой поймет ее, захочет понять!

К тому же, случись эта комедия год или даже полгода назад, мы не были бы так крепко привязаны друг к другу, как сейчас. А сейчас мне кажется, что мы друг другу непременно, просто неизбежно необходимы, я нужен ей не меньше, чем она мне, потому что оба мы — чужие среди своих родных и знакомых.

Я передумал тысячу мыслей и не нашел никакого выхода, кроме одного: мы должны остаться вместе. Я попытался это объяснить жене, но она не стала меня слушать, я думаю, не оттого, что привязана к ребенку так сильно, как я, а потому что ей просто завидно: почему девочка в последнее время меня полюбила больше, чем ее. Жена ведь всегда считала себя и всю свою родню более достойными, чем я и мои близкие.

Я угадываю в ней какое-то упрямое стремление вытравить в ребенке все, что от меня, и взамен насадить собственные светские добродетели.

Бедное дитя, как она за время моей болезни ее вымуштровала! Она сделала из нее запуганного зверька, куклу на пружинах. Посмотришь — сердце сжимается.

Нет ни малейшего сомнения — эта муштровка продолжается с того дня, как она с ребенком ушла от меня. Добрые люди устроили мне встречу с девочкой тайком от жены, и первое, что она мне сказала, было:

— Папа, когда ты к нам придешь?

— Не знаю, у меня нет времени, — ответил я.

— Возьми меня к себе, — попросила она.

— Мама не разрешает, — сказал я.

— Мама злая, — продолжала девочка. — Я тайком убегу к тебе, дома лучше.

— Не убегай, — стал я уговаривать ее. — Подожди, мама разрешит тебе прийти, подожди только.

— А если не разрешит, я приду тайком? — спросила девочка.

— Разрешит, вот увидишь, — уверял я, и это было единственное, чем я мог ее утешить, не то она и впрямь сделала бы какую-нибудь глупость.

Но слова, утешившие ребенка, не могли утешить меня самого. В ее глазах, синих-синих, я читал какой-то безотчетный страх и чувствовал, как мало значат по сравнению с этими глазами сладострастные взоры зрелой женщины, их не могут затмить ни пышность округлых форм, ни плавность линий. Я чувствовал, что в этих испуганных глазах сижу я сам и смотрю на окружающий мир».

Так заканчивались беспорядочно набросанные Раннуком строки. У меня осталось такое впечатление, будто он не успел рассказать всего, что задумал рассказать. Возможно также, что незаконченность эта была не от недостатка времени, а умышленная, что Раннук тоже начал ценить светские добродетели, выявляющиеся в словах, и изложил только то, что ему было выгодно. Как выяснилось впоследствии, дело, по-видимому, обстояло именно так, если не учитывать, что, когда он писал свою исповедь, весь его план еще не был готов и что он созрел лишь позже, под давлением неотвратимых событий.

По просьбе Раннука я, конечно, взялся вести его дело, но уже заранее опасался, что мои усилия будут напрасны. Я сразу предположил следующее: жена Раннука хочет с ним развестись вовсе не потому, что действительно верит в его измену, она не стала бы лишаться своего нынешнего материального положения (Раннук имел, кроме учительского жалованья, гонорар от издания книг), не будь у нее в запасе чего-то определенного, иными словами — если б у нее за спиной не стоял какой-то мужчина.

13
{"b":"850231","o":1}