Суд присяжных вынес решение.
Жанн был приговорен к депортации;
Россиньоль — к восьми годам тюремного заключения;
Гужон и Вигуру — к шести годам лишения свободы;
Рожон — к десяти годам каторжных работ, без выставления у позорного столба;
Фуркад — к пяти годам заточения.
Вот имена тех, кто был оправдан: Леклер, Жюль Жуанн, Фрадель, Фальси, Метиже, Буле, Конийо, Дюминере, Мюлетт, Мари, Ренуф, Куаффю, Гримберт, Жантийон, Фурнье, Луиза Антуанетта Александр.
Что же касается меня, покинувшего после этого страшного дня Париж, то вот что я написал в 1833 году, по следам своего разговора с королевой Гортензией, матерью нынешнего президента. Читатель увидит, что по прошествии восемнадцати лет мои взгляды ни на людей, ни на события не изменились.[3]
«Госпожа герцогиня де Сен-Лё пригласила меня к завтраку на следующий день к десяти часам утра; проведя часть ночи за составлением своих записей, я явился на несколько минут позже установленного часа и уже намеревался извиниться за то, что заставил ее ждать, а это было особенно непростительно, поскольку она уже не была королевой, но г-жа де Сен-Лё чрезвычайно любезно успокоила меня, сказав, что завтрак состоится лишь в полдень и она пригласила меня к десяти часам только для того, чтобы у нее было время поговорить со мной; она спросила, не хочу ли я прогуляться вместе с ней по парку, и в ответ я предложил ей свою руку.
Шагов сто мы прошли в полном молчании, а затем я первым прервал его:
— Вы хотели мне что-то сказать, госпожа герцогиня?
— Это правда, — ответила она, взглянув на меня, — я хотела поговорить с вами о Париже: что нового происходило там, когда вы его покидали?
— Много крови на улицах, много раненых в больницах, недостаток тюрем и переизбыток заключенных.
— Вы были очевидцем пятого и шестого июня?
— Да, сударыня.
— Простите, быть может, я окажусь бестактной, но после нескольких слов, произнесенных вами вчера, я решила, что вы республиканец, это так?
Я улыбнулся:
— Вы не ошиблись, госпожа герцогиня, и тем не менее, хотя, благодаря политическому направлению газет, представляющих партию, к которой я принадлежу и все устремления, но не все взгляды которой я разделяю, это слово укоренилось, я, прежде чем согласиться с тем, как вы меня расценили, прошу вас разрешить мне изложить свои убеждения. Подобное исповедание веры, сделанное любой другой женщине, выглядело бы смешным, но вам, госпожа герцогиня, вам, которой пришлось выслушать столько же суровых суждений как королеве, сколько и легкомысленных слов как женщине, мне можно без колебаний признаться, в какой мере я разделяю республиканские взгляды в отношении общественного устройства и как далеко я отстою от революционного республиканского духа.
— Значит, среди вас нет полного согласия?
— Наши надежды совпадают, сударыня, но способы, какими каждый из нас желает действовать, различны: одни утверждают, что надо рубить головы и делить собственность, — это невежды и безумцы. Вас, должно быть, удивляет, что я не употребляю более резкого слова, называя их, но это бесполезно: эти люди не из пугливых, однако и пугаться их не стоит; им кажется, что они идут впереди, а на самом деле, они остались далеко позади; их время — девяносто третий год, а мы уже в тысяча восемьсот тридцать втором. Правительство делает вид, что оно очень боится их, и было бы очень недовольно, если бы они не существовали, поскольку их теории — это тот колчан, из которого оно извлекает свои стрелы; эти люди не республиканцы, они — республиканщики.
Есть и другие, забывшие, что Франция — старшая сестра наций, не помнящие, что ее собственное прошлое изобилует всякого рода памятными событиями, и пытающиеся выбрать среди конституций Швейцарии, Англии и Америки ту, какая более всего подходит нашей стране, — это мечтатели и утописты: целиком погрузившись в свои кабинетные теории, они, в своем воображении претворяя их в жизнь, не замечают, что конституция того или иного народа может быть долговременной лишь тогда, когда она обусловлена его географическим положением, порождена его национальным самосознанием и соответствует его обычаям. А поскольку в мире нет двух народов, чье географическое положение, национальное самосознание и обычаи одинаковы, из этого следует, что, чем совершеннее конституция, чем она уникальнее, тем менее применима она в другой местности, отличной от той, где ей суждено было появиться на свет; эти люди тоже не республиканцы, они — республиканисты.
Третьи же верят, что взгляды — это ярко-синий сюртук, жилет с широкими отворотами, развевающийся галстук и остроконечная шляпа; это притворщики и крикуны, подстрекающие к мятежам, но остерегающиеся принимать в них участие; они возводят баррикады и позволяют другим умирать позади них; они подвергают опасности друзей и разбегаются в разные стороны, будто им самим что-то угрожает; эти люди тоже вовсе не республиканцы, они — республиканишки.
Но есть и такие, сударыня, для которых честь Франции — понятие святое и которые не хотят, чтобы ее оскорбляли; для них данное слово — это нерушимое обязательство, и они не могут терпеть, когда у них на глазах его нарушают, даже если это обещание, данное народу королем; их обширное и благородное братство распространяется на любую страдающую страну, на любую пробуждающуюся нацию: они проливали кровь в Бельгии, Италии и Польше и вернулись, чтобы оказаться убитыми или схваченными в квартале Сен-Мерри; эти, сударыня, — пуритане и мученики. И придет день, когда не только призовут тех, кто был изгнан, когда не только откроют двери тюрем тем, кого туда бросили, но и станут искать тела мертвых, чтобы установить памятники над их могилами; и в упрек им можно будет поставить лишь то, что они опередили свою эпоху и родились на тридцать лет раньше, чем надо; вот это, сударыня, настоящие республиканцы.
— Нет нужды спрашивать вас, — сказала мне королева, — к ним ли вы относитесь.
— Увы, сударыня! — ответил я ей. — У меня нет уверенности, что я достоин такой чести; да, конечно, все мои симпатии — на их стороне, но, вместо того чтобы дать волю своим чувствам, я воззвал к своему разуму; мне хотелось сделать в отношении политики то, что Фауст задумал совершить в отношении науки: дойти до самых ее основ. В течение целого года я был погружен в бездны прошлого; я устремился туда, имея интуитивные воззрения, а возвратился оттуда, располагая продуманными убеждениями. Мне стало ясно, что революция тысяча восемьсот тридцатого года побудила нас сделать шаг вперед, это так, но этот шаг привел нас всего лишь от аристократической монархии к монархии буржуазной, и эта буржуазная монархия стала эпохой, которую следует пережить, перед тем как перейти к народному правлению. С тех пор, сударыня, ничего не сделав для сближения с правительством, от которого я был далек, и перестав быть его врагом, я спокойно наблюдаю, как оно проходит отведенный ему срок, конца которого, вероятно, мне не дано увидеть; я приветствую то хорошее, что оно делает, и возражаю против того плохого, что оно себе позволяет, но все это — без восторга и без ненависти; я не принимаю его и не отвергаю: я его терплю и считаю не благом, а всего лишь необходимостью.
— Но если послушать вас, то нет надежды, что оно сменится?
— Нет, сударыня.
— А если бы герцог Рейхштадтский не умер и сумел предпринять попытку это сделать?
— Он потерпел бы неудачу, во всяком случае, мне так кажется.
— Ну да, правда, я и забыла, что при ваших республиканских взглядах Наполеон должен быть для вас всего лишь тираном.
— Прошу прощения, сударыня, но я смотрю на него совсем с другой точки зрения; на мой взгляд, Наполеон один из тех избранных, которые с начала времен получали от Бога особую, обусловленную волей Провидения миссию. Этих людей, сударыня, надо судить по законам, сообразующимся не с человеческой волей, которая заставляла их действовать, а с божественной мудростью, которая их наставляла; следует оценивать их не по совершенным им поступкам, а по результату, к которому эти поступки привели. Когда их миссия оказывается выполнена, Бог призывает их к себе; все полагают, что они умерли, а на самом деле они отправляются давать отчет Господу.