Пассажир Никаноров В пермском аэропорте, настроенье всем портя, хмуро вторгнувшись в гул, кто-то из контролеров, нудный выказав норов, в микрофон затянул: «Пассажир Никаноров, пассажир Никаноров, пассажир Никаноров, вылетающий на Барнаул…» Никаноров скрывался, хитро он оставался невидимкой в толпе, Может, пил пиво «Дизель» и жевал канапе, и в буфете приблизил пол-России в гульбе. Вряд ли был олигархом, — может, бомжем-огарком, непонятным себе? Может быть, на коробках и мешках прикорнул гражданин Никаноров, вылетающий на Барнаул? Может, в луже, как боров, где-то он храпанул, гражданин Никаноров, вылетающий на Барнаул! Может, он сдезертирил ото всех дедовщин, прячась в женском сортире от военных мужчин? И страшней приговоров и зрачков черных дул голос, полный укоров: «Гражданин Никаноров, гражданин Никаноров, гражданин Никаноров, вылетающий на Барнаул!!!!» И смертельнее пули у меня жжет в груди: что он ждал в Барнауле, Никаноров, найти? Бросил нас на кого он в скуку, пьянь и разгул, гражданин Никаноров, вылетающий на Барнаул? Как же всех наколол он и куда улизнул, гражданин Никаноров, вылетающий на Барнаул! Может, мертвенно мрачный, Сов. Союза герой, с голодовок прозрачный, позабыт он страной? Может, где-то, отчаясь, в потайном уголке он висит, не качаясь, на тугом ремешке? Сгинул, как сиротинка. И такая жутинка, будто голос, как финка, по кишкам полоснул, хоть кричи: «Караул!» в глушь российских просторов: «Гражданин Никаноров! Гражданин Никаноров! Гражданин Никаноров, вылетающий на Барнаул…» 2005 Царь-мужик Царь-мужик, самородок на стебле сломавшемся кукурузном, — это он вытягивал на горбу, желваками бугрясь, гроб эпохи своей, надрываясь под грузом, от холопского страха дрожа, оступаясь в кровищу и грязь. Царь-мужик, там, в Калиновке, лапавший девок на лавках, ненавидевший терку, которой на сталинской кухне был терт, он сыграл простачка-дурачка в развеселеньких бородавках и царю-пахану отомстил за подсунутый в пьянке под задницу торт. И за то, что внутри волчьей стаи пошел на восстание и разламывать начал барачную нашу тюрьму, и за то, что, все ногти о страх ободрав, из себя выцарапывал Сталина, благодарными будем ему. Не по-царски носил свою голову он, словно шляпой покрытую редьку. «Коммунизьм» для него был одним из треклятых, непроизносимейших слов. Он Гагарина и Солженицына крестный отец, да и в живописи юморист-теоретик. Сколько дров наломал, но зато сколько спас он голов! Запихали в могилу его. Сдался, капитализму могилы не вырыв. Что-то скучно без стука мужицким пахучим ботинком в ООН. От хрущевских ракет и до нынешних рэкетиров — вот зигзаги сегодняшних поствавилонских времен. Чтобы память Хрущева почтить, пригласила семья не лепилку-мазилку, а штрафбатовца-скульптора, кто его матом в Манеже покрыл. Мрамор был черно-белый, как совесть, а оттепель сунули в морозилку, и для нас, как для новояпонцев, Курилами сделался Крым. Все же лучше хрущобы, чем кров, бывшим братством народов сожженный. На могилу царя-мужика, кто отходчив бывал и жесток, его бранью когда-то крещенный, но все-таки им защищенный, опускаю нельстивый, зато и нелживый цветок… 2005 Памяти матери друга
Я столько раз при жизни был угроблен. Воскрес я от Сибири вдалеке — мне подарили жизнь вторую Робин и Питер — на английском языке. Меня считали в СССР опасным, но помогла не кто-то, а сама, как самый первый заграничный паспорт, пингвиновская станция Зима. Я помню Сассекс… А ты помнишь, Робин, в квартирке-крохотулечке моей, как встречу наших очень разных родин, ту встречу так похожих матерей. Шампанское, как ты теперь ни пенься, но никогда не повторится он — бокала Зины звон с бокалом Нэнси особый, нежный, материнский звон. Я интервью в газетах не читаю политиков, играющих с войной. Я Нэнси с Зиной им предпочитаю — вот им бы я доверил шар земной. Все разное у нас — привычки, песни, но молча руку разжимаю я, и мягко-мягко на могилу Нэнси летит, шепча, сибирская земля… Талса, OK, 4 декабря 2005 вернутьсяМать моего первого переводчика на английский Робина МиллнерГулланда. – Евг. Евтушенко. |