Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Две стихии

Мы – всеслышащие и глухие,
не любовники и не друзья.
Как две полувраждебных стихии,
мы столкнулись, друг друга дразня.
Что из нас получилось? Вьюга
сумасшествий, волос, ресниц.
Мы с тобою летим сквозь друг друга,
как две сшибшихся стаи птиц.
6 января 2005

Попытка отречения

Я отрекся от старого мира,
отряхнул его прах с моих ног.
Мне не надо златого кумира —
почему же я так одинок?
Я грущу по забытым эпохам,
и сегодняшний мир мне не мил.
Почему собираю по крохам
старый, нами разрушенный мир?
Нас история подкузьмила.
Всюду залпы шампанским жулья,
и ухмылка златого кумира
надо всеми такими, как я…
Москва, 7 января 2005

Из триптиха

Неприкосновенье

2. Ненадежный ангел

Я твой ангел ненадежный,
неуютный, невозможный,
но с тобою осторожный —
так боюсь тебя задеть,
и куда тебя мне деть?
В моей жизни нету места
для тебя,
               а ты – невеста.
На тебя грешно глядеть,
а колечка не надеть.
В двух концах тахты огромной
мы лежали ночью темной, —
зареклись так делать впредь.
Между нами были версты,
океаны, горы, звезды,
лес, пустыни, гололедь.
Но, как с неба дуновенье,
счастье неприкосновенья —
это больше, чем владеть.
16 января 2005

3. И все-таки

И все-таки я с тобою,
и все-таки ты со мной,
зажатые шумной толпою,
придавленные тишиной.
И все-таки мы родные,
а это нельзя не сберечь,
и все-таки мы иные,
чем были до наших встреч.
У памяти столько заначек,
что хватит их нам наперед,
и кто-то из нас заплачет,
когда из нас кто-то умрет.
17 января 2005

Расплата

Так вот расплата за измены, —
и мысленные, и во снах,
я натыкаюсь, как на стены,
на близких в собственных стенах.
Измена может быть случайной,
не страстью —
                       чем-нибудь взамен,
но не бывает она тайной —
есть запах стойкий у измен.
Хотел я быть родным всем в мире,
но как признаться нам себе,
что стали,
                если изменили,
чужими в собственной семье?
16 января 2005

Первая женщина

Люби́ночки – что за словечко…
На посиделках у крылечка
шепнула ты: «Смелее будь.
Зайди под кофту… Там как печка».
И пригласила руку в грудь.
Медведь тряс цепью на дворе.
Изба встречала, скрипнув глухо.
«Я, коль сравнить с тобой, старуха.
Шестнадцать есть?» Набравшись духа,
я сдунул с губ небрежней пуха:
«Давно уж было… В январе…»
И золотилась медовуха,
шипя в брезентовом ведре.
Как танцевали мои зубы
по краю острому ковша,
когда поверх овчинной шубы
я ждал тебя, любить спеша.
И ты сказала: «Отвернись»,
а я совсем не отвернулся
и от восторга задохнулся,
взмывая в ангельскую высь.
Ты пригрозила, вскинув ступку:
«Бесстыжий, зыркать не моги!» —
и, сделав мне в душе зарубку,
легко переступила юбку
и трусики, и сапоги,
став нежным ангелом тайги.
Давно вдова, а не девчонка,
белым-бела, лицом смугла,
меня раздела, как ребенка,
рукой голодной помогла.
На пасеке в алтайской чаще
смущался я того, что гол,
но я в тебя, дрожа от счастья,
как во вселенную, вошел.
И стал впервые я мужчиной
на шубе возчицкой, овчинной.
Тебе с отвычки было больно —
пять лет назад был муж убит.
Закрыла ты глаза невольно,
его представив, может быть.
Был пчелами твой лоб искусан.
Узнав, что мне пятнадцать лет,
упала ты перед Иисусом,
рыдая: «Мне прощенья нет…»
И он простил тебя, конечно,
за то, что ты, почти любя,
стекляшкой бедного колечка
в меня вцарапала себя.
И всею истовостью тела,
грудей нетроганно-тугих
ты наперед тогда хотела —
чтоб я любил тебя в других.
25 января 2005

Кузнецкий мост

Маленькая поэма

Был Кузнецкий мост,
                                   спекулянт,
                                                    прохвост.
Сразу после войны у Кузнецкого —
не осталось ни великосветского,
ни ямщицкого,
                        ни купецкого.
Да и я лет в четырнадцать не был прост —
выручал меня, правда, мой дылдин рост,
но во мне было мало детского —
больше риска шпаны молодецкого.
Не скажу, что был гол —
                                         жмых глодал и глагол.
Я дрова за дрова
                           у соседей колол.
Стал Кузнецкий любимейшей из всех моих школ.
Я в барыги особенные пошел —
это книжные были барыги.
Открывался мне полуподпольнейший пласт —
Гумилев и Кузмин,
                               и неведомый Пяст.
Для мильтонов я был странновато грудаст,
ибо прятал за пазухой книги,
тяжеленные, словно вериги.
Торговал я Уилки Коллинзом —
«Лунный камень» тогда шел на ять,
да и Южным и Северным Полюсом
я вполне бы сумел промышлять.
Но однажды какой-то запуганный хмырь
подошел, озираясь
            (как будто в Сибирь упекут его, если разыщут),
хрипанул мне сквозь шарф,
водку в душу вдышав:
«Есть Есенин…
                         Возьмешь сразу тыщу?»
Я нашел пацаненка
                                со мной одних лет
под веселенькой кличкой —
                                              «Шкилет».
У него было трое сестренок,
и он был до прозрачности тонок.
Со «Шкилетом» мы живо за дело взялись —
за часок
             разгрузили облупленный ЗИС.
В чердаке знаменитого Дома моделей
книжки спрятали мы от метелей,
и предстал перед нами,
                                      подростками,
однотомничек тощий с березками.
От Есенина руки побаливали,
и себя мы стихами
                              побаловали.
А стихи были взрослые,
                                       но и ребячьи.
Это было про нас
                            и про всех:
«Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег».
Посиневший «Шкилет»,
никакой не поэт,
позабыл свою книготорговлю,
и, светясь, будто в церковке сельской свеча,
вслух читал эту книжку, распевно мыча,
как рязанскую песню коровью.
На Кузнецком запахло выпасом.
Люди были изумлены:
                                    «Неужели Есенина выпустили?»,
словно выпущен был из тюрьмы.
Я, страницы раскрыв наудачу,
так читал,
                будто тоже сидел вместе с ним:
«Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым».
И вдруг передо мной,
                                   как из тумана,
                                                           мама.
Мне не было страшней
                                      во сне советском,
чем на ходу столкнуться с ней
                                                  здесь, на Кузнецком.
И фронтовой певицы сан —
                                             он был бы так унижен
тем, что я стал – родимый сын —
                                                       барыгой книжным.
В день двадцать первых именин,
                                                     в ту пору золотую
она на конкурсе всех Зин
                                          выиграла вчистую.
Ее покинул муж второй.
                                        Покинул голос.
Со мной и крошечной сестрой,
                                                  за нас она боролась.
Среди неяблонной пурги
                                         в шубейке ветхой,
стояла, скрыв у глаз круги
                                            под вуалеткой,
и цвета не ее волос —
                                   жгуче-кофейный
к ней после тифа как прирос
                                               парик трофейный.
Но все-таки в Москве тех зим,
                                                  сугробной,
                                                                   санной
она была среди всех Зин
                                        красивой самой.
«Ты что тут делаешь, сынок?
                                               Узнала, хоть слепая…»
А я от страха чуть не взмок…
                                               «Я… книжку покупаю».
«Какую книжку?
                            Дай сюда…
                                              Не верится – Есенин!
Издали снова!
                       Вот так да!
                                         И нет землетрясенья?
Постой, а где ты деньги взял?
                                                В коробке от ландрина?»
«Грузить ходили – на вокзал…
                                        Рассказывать все – длинно…»
И тут «Шкилет» сыграл спектакль,
                                                          легко и хватко:
«Мадам, для вас почти за так…
                                                  Всего тридцатка!»
Пошли мы с мамой по Неглинке.
На ее первые сединки
садились бережно снежинки.
И вдруг она призналась мне:
«Перед Есениным когда-то
была я очень виновата
во время бурного дебата:
«Грусть не для пролетариата!»
Да, впрочем, толку маловато
в столь поздно признанной вине».
Ах, Кузнецкий мост,
                                 ты мне дорог,
                                                       прохвост.
Здесь сошлось в моей жизни
                                               в сплошной перекрест
все, что было разбито,
                                    рассеяно,
было столько здесь встреч,
                                            было столько разлук
здесь случилось, что вдруг
                                            из моих же рук
подарила мне мама Есенина.
29 января 2005
25
{"b":"682120","o":1}