В этих стихах он назвал Гёте общим наставником и надеялся, что старый поэт, устремив к небу «торжественный полёт, в восторге дивного мечтанья тебя, о Пушкин, назовёт».
— Прекрасно, прекрасно, — одобрил Пушкин. В общем-то стихи пока были незрелыми и лишены истинной оригинальности. — Знаете, с большим удовольствием читал я в «Сыне Отечества» вашу критику на «Евгения Онегина».
Веневитинов зарделся.
— Когда вышла в свет первая глава вашего романа в стихах, журнал «Московский телеграф» тотчас приравнял Онегина к Дон-Жуану, в вас признал русского Байрона... А я лишь хотел доказать, что Байрон оставил в вашем сердце глубокое впечатление, которое и отразилось в творчестве.
— Ваш отзыв доставил мне истинное удовольствие, — со всей возможной искренностью сказал Пушкин.
Ободрённый Веневитинов продолжал:
— В «Разговоре книгопродавца с поэтом» — вот где видна истинная душа поэта — свободная, пылкая, способная к сильным порывам, — и, признаюсь, в этом разговоре я нахожу более пиитизма, нежели в самом Онегине... Разрешите быть откровенным: я не знаю, что народного в этой главе, кроме имён петербургских улиц и рестораций, но ведь и во Франции и в Англии пробки хлопают в потолок и охотники ездят то в театры, то на балы...
— Вы совершенно правы, — согласился Пушкин любезно. Но ему делалось скучно. Всё много раз было обговорено и переговорено с Рылеевым, с Бестужевым, он написал уже шесть глав «Евгения Онегина» и, сам далеко отойдя от начала романа, давно определил место в нём начальной главы. — Но, может быть, ещё кто-нибудь почитает, господа?
Вперёд выступил Степан Шевырев[256] — возрастом моложе Веневитинова, небольшого роста, щуплый, с растрёпанными мягкими волосами, с сощуренными лихорадочно-возбуждёнными глазами. И он был начинающим поэтом.
— «Я есмь»! — почти прокричал он и декламацию продолжал в полный голос:
Сим гласом держится святая прав свобода!
«Я есмь» гремит в устах народа
Перед престолами царей,
И чтут цари в законе строгом
Сей глас, благословенный Богом.
Пушкин любезно похвалил стихи.
— Сей глас, благословенный Богом, — не успокаивался Шевырев. — Мы, Александр Сергеевич, исповедуем философию Шеллинга[257], для нас поэт — провозвестник истины. Да, Александр Сергеевич, мы согласны с Шеллингом, что природа полна глубинных тайн и богатств и раскрыть их может поэт-философ!
Голоса молодых друзей вторили ему. Как найти единый закон для прекрасного? Искусство — вот средство познания мира. А почему? Потому, что поэзия отражает в себе те самые начала духа, что и философия. Да, человек-субъект в душе носит мир-объект, и искусство — это совершенное познание абсолюта. И смех, и слёзы, и трепет ужаса, и вообще волнения души — все они через искусство переплавляются в чувство блаженства, и вот в этом, именно в этом...
Пушкин нахмурился.
— Господа, вы изъясняетесь языком тёмным и малопонятным для непосвящённых.
Юноши переглянулись: великий человек, кажется, не склонен был к занятиям философией.
Но туча лишь на мгновение закрыла солнце: Пушкин опять приветливо улыбался. Да, перед ним был, к нему пришёл, его окружал цвет московской молодёжи. Здесь был Иван Киреевский — с очень русским лицом с выдающимися скулами, небольшими серьёзными глазами и густыми дугами бровей — молодой, но уже заявивший о себе литературный критик и публицист; его брат Пётр — молчаливый, застенчивый восемнадцатилетний юноша; Алексей Хомяков — сутулый, чернявый, с живыми блестящими глазами — офицер в бессрочном отпуске, успевший принять участие в «Северной звезде» Рылеева и Бестужева, привёзший из заграничной поездки драматургический опыт — трагедию «Ермак», на которую «архивные юноши» возлагали большие надежды. Здесь были Кошелев, Титов, Мельгунов, Рожалин, Максимович[258] — все прослушали курсы профессоров Московского университета, изучали новые и древние языки, штудировали труды по словесности, истории, философии, пробовали свои силы в поэзии, критике...
— Как же, господа, вы относитесь к недавним событиям? — вдруг спросил Пушкин.
Юноши переглянулись: тема была опасная, но великий человек, кажется, желал пренебречь осторожностью. Молчание поглотило вопрос.
— Ну хорошо, господа, журнал так журнал! В вас, несомненно, необыкновенное обилие талантов. Но где же издатель?
В издатели прочили профессора Московского университета Михаила Петровича Погодина[259]. Его ждали с минуты на минуту. С ним Пушкин ещё не был знаком. «Архивные юноши» дружно посмотрели на часы.
Пока что принялись обсуждать название.
— В самом названии журнала, — рассуждал Пушкин, — непременно надобно отразить, что он — московский. В этом уже половина названия: Московский...
Послышались голоса:
— ...наблюдатель!
— ...обозреватель!
— ...соревнователь...
Соболевский сказал:
— Есть «Московский телеграф», много лет издаётся «Вестник Европы»...
— Вот оно! — воскликнул Пушкин. — Назовём наш журнал «Московский вестник».
Все тотчас согласились.
И как раз открылась дверь и вошёл, отряхивая с зонтика дождевые капли, Погодин. У него лицо было открытое, энергичное, с правильными чертами и мощным лбом эрудита. С порога он низко поклонился Пушкину, потом, подойдя и пожимая руку, сказал почтительно:
— Ваш приезд в Москву составляет важное событие в жизни нашего общества!
— Мне приятно утвердить и укрепить наше знакомство, — откликнулся Пушкин. Он усадил Погодина на диване рядом с собой.
Итак, издавать журнал. Имя Пушкина конечно же необыкновенная фортуна для журнала! И нужно, чтобы в каждом номере непременно было имя Пушкина — это одно как магнит привлечёт множество подписчиков.
«Архивных юношей» охватил настоящий энтузиазм. Да, все истинные литераторы будут с ними. Дельвиг поможет, Крылов не откажет. Козлов согласится украсить первые номера. Языков пришлёт стихи из Дерпта, а Денис Давыдов[260] — о Кавказе. И Баратынский конечно же не откажет. А самое главное, чтобы в каждом номере «Московского вестника» печатался Пушкин!
Оставался щекотливый вопрос: кто же всё-таки будет издателем? Ведь издатель, в конечном счёте, определяет направление журнала. Так Пушкин или Погодин?
— Журнал должен влиять на общественное мнение, — сказал Пушкин. — Он должен определять литературные вкусы публики... «Сын Отечества» Греча[261] и Булгарина потакает маловзыскательной обывательской массе, а «Московский телеграф» Полевого слишком энциклопедический, он судит обо всём, но самой простой грамоты не знает...
— Мы собирались издавать ещё альманахи, — звучным голосом сказал Погодин. — Например, переводы из классических писателей, древних и новых. Из Геродота[262] — Шевырев, из Фукидида — Титов, из Ксенофонта — Веневитинов, из Плутарха — Рожалин, а я — из Саллюстия, Миллера, Макиавелли... — Он вопросительно посмотрел на Пушкина.
Этот Погодин, несомненно, был деятельный человек. За последний год появился целый ряд его трудов по русской истории. Он напечатал «Нечто о святых изобретателях славянской грамоты, Кирилле и Мефодии», перевёл сочинение Неймана о жилищах древних руссов. В «Обществе истории древностей российских» он прочитал «Нечто о роде великой княгини Ольга», перевёл и издал второй том «Исторических исследований» Эверса. И всё это за один год!