Я все еще слышал в себе гул великого смятения. Чувствовал свою слабость, свою беззащитность. Но мой страх, моя растерянность — эта голая жизнь — снова сконцентрировались, став творческой силой. — Странное скрещение, все исправляющее посредством — неуклонного бытия-здесь. Как если бы часть меня погружалась в пенные воды, тогда как другая часть, с взбаламученными чувствами, со стороны наблюдала за этим: так я себя ощущал. —
Часа два назад, когда этот день, казалось, уже был исчерпан, Аякс ушел в свою комнату, а я вернулся в свою и неожиданно для себя разрыдался. Я опустился на колени перед гробом Тутайна… Потом я попеременно записывал начало второй сонаты — и вносил записи в «Свидетельство». Ночные часы укрыли меня своим плащом; мало-помалу страх покинул меня (во всяком случае, я его больше не чувствую). — То, что я делаю, исполнено тайны, как если бы оно свершалось помимо женя, Зорко бодрствуют мои глаза, но мое тело, как если бы его омывали тысячи теневых сновидений{171}, непричастно к этой тишине. —
Я больше не слышу, чтó шепчут мои мысли. Какой-то выхолащивающий процесс делает меня пустым. — — —
Сентябрь{172}
Аякс ежедневно заглядывает на почту. Зеленые и синие оттиски пластинок с маленькой симфонией вот уже несколько дней как поступают ко мне. Соната отослана. Приходят денежные переводы, письма, запросы, отчеты из Америки. Издатель сообщил, что и вторую сонату для фортепьяно, едва обретшую облик в моем сознании, он хотел бы напечатать уже через несколько недель. Можно подумать, все люди, с которыми я так или иначе взаимодействую, изо всех сил стараются выжать из моих кровеносных сосудов новые ноты… Льен и Аякс обрели в лице моего издателя могучего союзника. Он предложил, чтобы я нашел свои ранние композиции, переработал их — или только просмотрел — и затем отдал в печать. Он, дескать, припоминает, что один из моих струнных квартетов «состоит из архаических форм», почему в свое время его публикация и была «отложена». Он знает, что органная соната по каким-то «собственно, непонятным причинам» много лет назад не была напечатана. Даже «в когда-то столь ненавистных перфорированных нотных роликах» могут, как он считает, найтись подлинные сокровища. Просматривая архив «столь высоко почитаемого магистра, господина Тигесена», он обнаружил рукопись с «инвенциями и каноническими имитациями» для фортепьяно и скрипки, которую я посвятил покойному ныне критику. Мол, эти маленькие и в большинстве своем легкие для исполнения композиции отличаются высокой педагогической ценностью и богатством музыкальных идей. —
Все изменилось. Аякс запретил мне ходить на почту самому: дескать, мое время слишком драгоценно. Он терпит, и то скрепя сердце, что я кормлю Илок и вывожу ее на луг. Задачу ежедневно расчесывать ей гриву и хвост скребницей Аякс теперь взял на себя. Он очень усерден, ловок, хочет своим примером приучить меня к организованной и усердной работе. Рано утром, когда я еще лежу в теплой постели, он терпеливо массажирует мое тело. К тому времени как я завершаю утренний туалет, он успевает приготовить кофе. После завтрака отсылает меня к письменному столу, а сам приводит в порядок мою переписку и идет на почту, чтобы отправить издателю очередную рукопись или корректуру. Он не знает, что я — как только его фигура скрывается за холмом — спешу воспользоваться свободой делать то, что мне нравится. Он думает, что я во время его отсутствия записываю текст второй сонаты или просматриваю корректуры. Но то, что я — и это уже вошло в привычку — предъявляю ему после его возвращения, на самом деле возникло накануне вечерам или ночью. Я обманываю Аякса. И меня радует, что он еще не вполне знаком с моими привычками и потребностями. Я защищаю нерегулярность своего восприятия, хрупкую последовательность случайных переживаний, обусловленную тем, что я все еще впускаю в четкий дневной распорядок не поддающуюся учету Природу: я, погруженный в грезы, иду через лес, удивляюсь закругленным верхушкам утесов, вздыхаю на берегу ручья, раскачиваю обеими руками известный мне шаткий камень на горном склоне напротив разрушенного языческого алтаря. Росистый мох соблазняет меня на мысли, которые своими разветвленными корнями всасывают питательные соки из почвы воспоминаний. Они высасывают почву моих прожитых лет и покрываются сегодняшней внезапной листвой: дают новые побеги, которые сверкают зеленью и по которым не заметишь, что они удобрены старой гнилью. — У меня бывают такие дурацкие, меланхоличные настроения, когда я смотрю на деревья и скалы глазами человека, стоявшего на этом месте тысячу или две тысячи лет назад… либо большими темными зрачками косули. Такое повторяется. Это мне свойственно еще со времен детства. И в последние недели такое случалось часто. Я говорю себе, что я другой: что я лишь повторение бывшего прежде, определенно уже не первое… Конкретные формы — кривизна древесного ствола, лопнувшая кора березы, ровные поверхности отколовшегося в результате взрыва каменного блока, — которые только что восхищали меня невыразимым фактом их бытия-такими-а-не-иными, вдруг расплываются, и мои глаза начинают видеть общезначимое: поверхность земли, растрескавшуюся, в которой гнездятся растения, — эту привычную и скудную родину всего живого; пустошь, по которой с незапамятных пор передвигаются люди, в зарослях которой прячутся животные, а в песке роются муравьи и ящерицы: первые, чтобы прокладывать искусно устроенные ходы, вторые — чтобы откладывать в темноте бледные яйца. И я чувствую себя одним из тех, кто уже побывал здесь и придет опять. Опять и опять вырастает дерево с искривленным стволом, опять и опять лопается похожая на пробку кора у стареющих берез, опять и опять на дороге валяются обломки взорванных скал. Пока существуют уединенные места, будет происходить и такого рода повторение. —
Я ищу в этой глуши подходящее место. Место, где будет похоронен Тутайн. Похоронен на глубине в пять или шесть метров. Не меньше. Как подобает человеку его склада. Который родился от простой уборщицы, а отцом его был мастер точной механики. Который, повзрослев, стал хорошо сложённым мужчиной и смотрел на мир красивыми темными глазами; который, прежде чем совершил убийство, стремился к добру, справедливости и правде; который, несмотря на свою вину, оставался желанным собеседником для всех, кто его знал; который закончил жизнь отщепенцем и все же не утратил способности испытывать страх; чье последнее желание, наверное, заключалось в том, чтобы уйти отсюда и никогда больше не возвращаться: во всяком случае — в прежнем облике и с мукой прежних неотступных мыслей, потому что свойственную ему потребность в любви он понимал так же мало, как и свой путь к убийству. Он мой друг. — Есть еще эта история, рассказанная Клеменсом Фитте, плотником с «Лаис»: история о человеке, который пролежал в могиле двести лет. Довольно короткое время. Я думаю, Тутайну надо дать возможность покоиться в могиле лет пятьсот или тысячу. Через три тысячи лет даже последние воспоминания из костей выветрятся. — Место, которое я нашел, расположено в лощине. Выветривание окружающих скал не привело к разрушению земной коры; напротив, она слой за слоем укреплялась.
Случай мне благоприятствовал. Двое рабочих-взрывников шагали через пустошь — видимо, чтобы сократить путь к далекому месту работы. Они прошли так близко от меня, что им пришлось со мной поздороваться. Я их остановил, привел на выбранное мною место и объяснил, что хочу, чтобы они здесь в горах сделали мне колодец. Я так и сказал — «колодец».
— А здесь разве есть вода? — поинтересовался один из них.
— Должна быть, — важно кивнул я; и огляделся по сторонам, как будто это самое обычное дело: определять по поверхностям скал, пролегают ли в скальной породе водяные артерии.