— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Уже через три дня мне стало казаться, что я не могу обойтись без этой ежеутренней пассивной гимнастики. Боюсь, Аякс уже пользуется моим доверием, хотя я его совсем не знаю. Спроси он, чтó спрятано в гробу, я, может быть, выдал бы ему свою тайну. — — Но я вовремя поклялся себе, что буду ему лгать. Я еще даже не попросил его рассказать о судовладельце; между нами пока не состоялся решающий разговор. Я даже опасаюсь, что он такого разговора намеренно избегает. А между тем его влияние на меня растет. Моя воля — оставаться скрытым в себе — мало-помалу ослабевает. Мне страшно, потому что всего этого я заранее не предвидел. Я ждал Кастора — человека, про которого знал хотя бы, сколько ему лет. Теперь же моим спутником стал молодой человек. Но я больше не понимаю и собственную молодость, ибо она прошла. Еще две или три недели назад я казался себе производным от моей предшествующей жизни. Я верил, что в череде дней распознаю начало своего бытия. Авантюры и заговоры, работа и накопление знаний, меняющиеся впечатления от окружающего мира, полученные благодаря чувственному восприятию, выстраивались друг за другом как звенья тяжелой цепи, которая начинается где-то вдали или в глубине, с моим рождением. Ранние волнения, восторги, даже телесные ощущения казались мне знакомыми и способными вновь пробудиться, если я о них вспомню. — Но внезапно мир знакомого мне превратился в черное пятно перед моими глазами — как если бы я ослеп. Выходки моей юности утратили для меня привлекательность. Уподобились ржавым железякам. Цепь порвалась, и большая ее часть опустилась к якорю, на дно, — стала нераспознаваемой, как процесс моего рождения, о котором я знаю только понаслышке. Сверху играет вода, как если бы ни якоря, ни цепи больше не было. — — Я не понимаю Аякса; я никогда не пойму характер его мышления, потому что я потерял часть самого себя. Я забыл что-то существенное из своего содержания. Я больше не помню, почему любил маму и не доверял отцу. Я больше не помню, почему моя юная душа пустилась на такую авантюру: выслушать признание убийцы, простить ему и согласиться иметь с ним общее дело. Я только знаю, что я это совершил. Мой дух теперь хочет внушить мне, что я мог бы тогда повести себя по-другому. Я ведь больше не ощущаю прежнего давления, которое непосредственно принуждало меня использовать мгновения именно так, как я это делал. Теперь моя юность внезапно предстает предо мной как произвольно рассказанная история: скачкообразная, полная наигранных кризисов, неестественная, со множеством ложных ощущений; как сконструированный, придуманный грех. Это ужасно: того давления, сверхмощного давления, что было в юные годы, больше нет; беспокойства надежд и темного голоса неразумной крови — их тоже больше нет{170}. Я чувствую, как во мне занимает место новый грех, грех начинающегося старения: готовность довериться кому-то, кого я не знаю, кого никогда не узнаю, кто отделен от меня годами и интенсивностью чувственного восприятия, о которой я могу только догадываться.
Льен делает себя потакателем моей слабости. Сегодня он снова заглянул к нам, чтобы выпить у нас чаю, — чтобы посмотреть, как у нас дела, сказал он. Едва переступив порог, он спросил Аякса, готова ли соната. Аякс, лучась радостью, ему это подтвердил.
Аякс даже преувеличил свой вклад в удачное завершение работы, добавив:
— Я обеспечивал спокойствие и порядок в доме (как будто, пока его не было здесь, то и другое отсутствовало), не забывая и о телесном благополучии Густава. Я напоминал ему о работе и упорядочил предназначенные для нее часы — как до полудня, так и после.
Льен был очень доволен услышанным.
— Значит, соната готова, — сказал он. — Я так и думал. Это в самом деле великолепно — что у нашего друга столь деятельный дух.
Он наверняка уже заметил, что Аякс обращается ко мне по имени и что вообще его речь стала на много ступеней доверительнее, чем при последней встрече. Потому и сказал: «наш друг». — — Мне в голову пришла дурацкая мысль, что эти двое говорят обо мне как о каком-то коммерческом предприятии, доли в котором принадлежат им. Льен потребовал, чтобы я сыграл сонату: Аякс присоединился к требованию. Я попытался уклониться или, по крайней мере, отодвинуть момент игры на потом; однако сопротивление не помогло. Они подхватили меня под руки и подвели к роялю. Аякс взял с моего письменного стола нотные листы и водрузил их на пюпитр инструмента.
Льен заставил меня опуститься на стул и сказал:
— Вы даже не представляете, сколь велика моя радость.
Я жестко ударил по клавишам, воспроизводя первые аккорды, из которых, как из яичной скорлупы, вылупливается строгая первая часть: Adagio. Аякс был настолько изумлен услышанным, что воскликнул:
— Но вы играете теперь нечто совершенно другое!
Я ответил:
— Я играю то, что написано в нотах.
Когда отзвучал последний такт и я поднялся, Льен сказал:
— Как же бездарно бытие всех людей, которые живут повседневностью! То, что вы нам сейчас сыграли, — работа одной недели. Что успевает сделать за то же время обычный человек? Столяр изготавливает шкаф, батрак вспахивает пять гектаров земли, я вылечиваю два десятка животных или помогаю им отправиться на тот свет…
— Это не работа одной недели, — возразил я. — Это как вода, которая медленно скапливалась в какой-то емкости. Приходит день, когда ее вычерпывают. Это меньше, чем шкаф, меньше, чем вспаханное поле, меньше, чем успевает сделать за день ветеринар. Это не имеет более сильного содержания, нежели то, что находится во мне. Какой-нибудь батрак может намного превосходить меня в плане душевных и телесных качеств — пусть даже в результате его работы не появляется соната, а лишь вырастает зерно, которым все мы живы.
Льена мой ответ совершенно вывел из себя. Он обозвал меня заносчивым скромником, лицемером и чудаком. Он спросил, как бы заранее отметая все возражения, будет ли соната напечатана еще до Йоля. Я ответил, что не знаю. Он потребовал, чтобы я безотлагательно послал готовую работу издателю.
Когда мы чуть позже сидели за чаем, его странный — может, даже наигранный — гнев улетучился. Он наслаждался горячим напитком, хвалил его крепость и цвет, хвалил поджаренные хлебцы, мед и ром; заговорил с особым нажимом о том, как благотворно для меня присутствие Аякса. Он воспринял как знак радостного и плодотворного будущего то обстоятельство, что между мной и Аяксом уже возведены мосты доверительности. Он забыл задать вопрос о Тутайне. Он уже предал меня ради Аякса. Я почувствовал опасность, не имеющую ни лица, ни имени. На нее указывал предшествующий ей страх. Напрасный труд — противиться неотразимому! — Я еще раз поклялся себе, что ни при каких обстоятельствах, что бы ни случилось, не открою Аяксу тайну ларя. Это единственная оговорка, на какую я еще способен. Я так слаб… Но в этом вопросе хочу быть сильным.
Льен принудил меня дать обещание, что я напишу вторую сонату. Свое требование он обосновал: мол, нужно использовать щедрые мгновения жизни. Получив мое слово, ветеринар громко повторил наш уговор — чтобы Аякс, если он вдруг отвлекся, замечтавшись, воспринял сказанное в неослабленном виде и мог потом принять соответствующие меры: не позволять мне лениться, распределять мои часы, заботиться о моем телесном благополучии и не допускать, чтобы меня отвлекали посторонние вещи. Аякс тотчас понял, что получил задание. Он уверенно сказал, что знает свои обязанности и будет неотступно напоминать мне о моих.
Льен ушел удовлетворенным. Не успела его машина скрыться по ту сторону холма, как Аякс принялся наседать на меня, чтобы я сыграл ему что-нибудь на рояле: мол, меня тогда непременно посетят какие-то мысли относительно новой работы. Свою просьбу он преподносил с такой льстивой серьезностью и с таким смирением — выражаемым всем телом, которое он, в предчувствии исполнения его желания, казалось, приносил мне в дар, — что я невольно рассмеялся и не смог долее противиться. Недовольство, угнездившееся во мне, улетучилось. (Я думаю, что страх на самом деле только притаился.) Я начал думать о новой сонате. Я выбирал тональность. Я искал мысленные образы-соответствия… все то, что обычно помогает мне сочинять. Прошло много времени, прежде чем я набрался мужества, чтобы прикоснуться к клавишам. Ничто во мне этому не противилось, я уже был готов.