388
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 618.</b>
Но они уже заранее боятся тяжких слов китайского поэта. См. выше, с. 725, коммент. к с. 249.
389
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 618.</b>
«— conclamatum est —» Его позвали по имени. То есть: окликнули мертвого перед тем, как сжечь. Об этой фразе см.: Деревянный корабль, с. 432–433.
390
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 620.</b>
…самым чистым регистрам органа, принципалам. Принципал — основной регистр органа.
391
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 620.</b>
Ваш Пичем (Peachum). Уве Швайкерт видит в этом имени возможную аллюзию на Томаса Бичема (Thomas Beecham; 1879–1961), британского дирижера, оперного и балетного импресарио, дирижера Лондонского филармонического оркестра в 1932–1940 годах (Epilog. Bornholmer Aufzeichnungen, S. 888). Бичем всегда выбирал программы, полагаясь на собственный вкус и не ориентируясь на запросы публики.
392
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 621.</b>
Перечитывая свой отчет, я не без удивления обнаружил, что человечество, государства, их политика, войны не описываются в качестве реальностей — а только как идеи, как дурные болезненные идеи дают мне повод для странных комментариев. Об этом Янн писал также в статье «Мое становление и мои сочинения» (Деревянный корабль, с. 362–363).
393
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 621.</b>
В «Свидетельстве» нет ни единого намека на то, каких страхов нам стоила необходимость вступать в контакт с властями, чтобы продлевать срок годности наших персональных документов и разрешения на временное пребывание. Все это в полной мере пришлось испытать самому Янну, который жил на Борнхольме, имея немецкий паспорт, как неблагонадежный квазиэмигрант, представитель «дегенеративного искусства» (уже 17 марта 1933 года в его гамбургском доме был произведен первый обыск, см.: Briefe II, S. 1181), и к тому же укрывал у себя на протяжении всех лет нацистской диктатуры еврейку Юдит Караш. 12 августа 1945 года Янн после долгого перерыва написал своим друзьям Вернеру Хелвшу и Генри Ковертсу в Лихтенштейн и рассказал, как он провел последние военные годы (Briefe II, S. 249):
Наше экономическое положение было настолько чрезвычайно-плохим, что я едва ли сумею кому-то это объяснить. Я вообще не понимаю, как мы продержались. Пять раз меня посещали чиновники гестапо: я никогда не знал, чтó они у меня ищут или чтó хотят от меня узнать. Лишь с трудом удавалось мне казаться в такой мере не-подозрительным, чтобы никто из моих знакомых не подвергся опасности.
В другом письме Хелвигу, от 20 марта 1946 года, Янн дополняет эту картину (ibid., S. 293):
Последний период <немецкой> оккупации <острова> отнюдь не был идиллией. Юдит, в отличие от многих других, не захотела бежать в Швецию, и потому каждый раз, когда к нам наведывались сотрудники гестапо, некоторым членам моей семьи приходилось прятаться в лесу: тогда как я, сидя за письменным столом, парировал перекрестные вопросы.
394
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 623.</b>
С тех пор я пошел на убыль (Ich habe abgenommen). «Пошел на убыль» — выражение, которое можно было бы отнести к луне. Роману Янна «Перрудья» (1929) предпослано, в качестве пролога, «Краткое содержание», из которого видно, что «Река без берегов» представляет собой еще один вариант раскрытия темы этого незаконченного произведения (Угрино и Инграбания, с. 389, 392–394; подчеркивание мое. — Т. Б.):
В этой книге рассказывается немаловажная часть истории человека, имевшего много сильных свойств из тех, что могут быть свойственны человеку, за исключением одного: быть героем. <…> Тенденция жизни этого человека — по мере накопления наших знаний о его бытии — будет казаться нам все более бесцветной. И в какой-то момент мы заметим, что он в наших глазах как бы идет на убыль. Что единственный его жребий — становиться все легче и легче. Прирастающие дни навязывают ему проблемы, с которыми он не умеет справляться иначе как исходя из случайных условий существования, из не зависящей от его воли ситуации. <…> Он уподобится животному, которое, не по своей вине виноватое, претерпевает все искушения и сны бытия, всецело предается им. А потом о них забывает. <…> Будет, наконец, показано, что от Слабого — после того как он позволит себе упасть в безответственность — поднимется большая штормовая волна наичеловечнейшего: в силу удивительного процесса амальгамирования, который чаще всего возникает в жизни человека, никем и ничем не управляемого, а только увлекаемого общим потоком. <…> Он был призван к тому, чтобы совершить движение по некоей траектории и разбиться вдребезги в момент кульминации (как если бы был героем). <…> Потому что настроение у него было такое, что хоть плачь;
<b>и он смутно подозревал, что сострадание есть первая — предварительная — ступень к великому единству человечества.</b>
395
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 623.</b>
Глаза не спрашивают, они что-то объясняют; они всегда говорят одно и то же, с незапамятных пор: «Уж так оно есть». То есть Олива отчасти подтверждает мысль, которая проходит, как лейтмотив, через все «Свидетельство» Хорна: «Все так, как оно есть. И это ужасно». См. выше, с. 695, коммент. к с. 11.
396
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 626.</b>
Его появление у меня сравнимо с новой надеждой, даруемой благодатным временем года… Под небом веют теплые ветры, и может начаться рост. Все впечатления, душевные и чувственные, опять гордятся своим плодородием, как лес весной. Происходит непостижимое умножение сущностей. Ср. характеристику Косаря как изначального божества природы в «Новом „Любекском танце смерти“»: Деревянный корабль, с. 261 (и коммент. на с. 303).
397
<b>Свидетельство II (наст. изд.), комм. к с. 628.</b>
Однажды утрам в постели лежал мужчина, белый как известь. Из-за этой смерти замок ускользнул из сознания мальчика. Видимо, в эпизоде с замком идет речь о родине (находящейся в потустороннем мире или в невозвратном прошлом) как некоем райском месте — но представления о таком рае окончательно разбиваются в момент первого соприкосновения человека со смертью. Эпизод восходит к «Запискам Мальте Лауридса Бригге» Райнера Марии Рильке (Мальте, с. 19–20):
Было мне тогда лет двенадцать, никак не больше тринадцати. Отец взял меня с собою в Урнеклостер. Уж не знаю, зачем понадобилось ему наведаться к тестю. Они не виделись давно, с самой смерти моей матери, и отец не бывал в старом замке, куда лишь незадолго до того удалился от света старый граф Брае. Я никогда потом уж не видел удивительного дома, который по смерти деда перешел в чужие руки. Детское воображение не вверило его моей памяти цельной постройкой. Он весь раздробился во мне; там комната, там другая, а там отрывок коридора, но коридор этот не связывает двух комнат, но остается сам по себе, отдельным фрагментом. И так разъединено во мне все: залы, степенный спуск ступеней и другие, юркие вьющиеся лесенки, которые, как кровь по жилам, гонят тебя во тьме; башенные покои и повисающие над высотой галереи, нежданные террасы, на которые тебя швыряют вдруг маленькие дверцы, — все это до сих пор во мне и будет во мне всегда. Будто образ дома упал с безмерной высоты на дно моей души и там разбился.