— Это плато, — возразил другой рабочий, — здесь никакой воды нет.
Я, однако, настаивал, что, если проделать трещину в камне, вода появится.
— Что ж, не исключено, — сказал один из мужчин.
— И на какую глубину мы должны взрывать? — спросил другой.
— Думаю, метров на семь или восемь, — сказал я, изображая из себя компетентного человека. — Во всяком случае, я готов пойти на риск: потратить какие-то деньги ради чистой воды.
— Нам-то все равно, если мы получим свою плату, — сказал первый рабочий.
— Но взрывчатки понадобится много, — вмешался второй. — Дыра ведь должна быть здоровущей.
— Ясное дело, — согласился я.
Мы договорились, что уже на следующий день они приступят к работе.
Они пошли прочь. Через пустошь. Я смотрел им вслед. Их лица мне знакомы. Но как их зовут, не знаю. Когда они скрылись с моих глаз, я тоже отправился домой…
Это решение я принял мгновенно. Ложь выскочила из головы без малейшей запинки. Мне так легко скрыть подлинный мир моих мыслей. Я должен лишь оплатить их работу и взрывчатые вещества — и очень скоро могила в скальной породе разверзнется. Позже я попрошу тех же рабочих — опять заплатив за работу и материал, — чтобы они заделали отверстие бетоном и обломками скал. След Тутайна исчезнет еще прежде, под тонким слоем гумуса. — Я смотрел вдаль, через пустошь и молодой дубовый лес. С дальнего хлебного поля, на моренном холме, вывозили последние снопы. Жёлто стояла стерня на плодородном слое почвы. Уборка хлебов в этом году проходила вдали от моих глаз, почти не затрагивая сознание, — в окрестностях, сама по себе. Эти недели, когда на полях кипела опьяняющая работа, и для меня полнились необычным возбуждением. Я тоже много работал: к органам моего чувственного восприятия приблизился новый человек. И они были всецело заняты тем, что рассматривали этого человека, прислушивались к нему, вдыхали его излучения, пробовали на вкус его дыхание; его запах — это нечто, не поддающееся определению и обычно не фиксируемое нашим сознанием, — наполнял мой дом. Я уже думал об этом человеке чаще, чем готов признать мой разум. Он проник в мои сны. Я был целиком и полностью оплетен коконом его присутствия. Заповедникам моей души грозила опасность, что Аякс наводнит их собою.
Сегодня утром лес и пустошь — молодые дубы, которые Тутайн сажал здесь вместе со мною, — стали средством освобождения от Аякса. Старые мысли, сладкий сумбур одиночества снова обрушились на меня. Я мог думать о Тутайне так, будто он еще жив. Во всяком случае, мне ясно представилась его рука: как она опускает корнями в ямы, предварительно вырытые, — молодые деревца, одно за другим; как сыплет сверху землю… и как его нога — теперь стала различимой и нога — плотно утаптывает землю вокруг корней, превращая ее в новую родину для этих детенышей дуба. На секунду и лицо Тутайна, по-мартовски зардевшееся, высветилось в свежести весенней поры; волосы падали ему на лоб. Я наслаждался этой секундой, когда так ясно видел его перед собой, с тысячекратной радостью: будто мог снова прильнуть к его губам, вкус которых пробовал при столь разных порывах его души; которые порой казались мне горькими, бледными и излишне мясистыми, но чаще — исполненными жизни и желанными, несказанно ласковыми. И то, что он — хотя я вспомнил его так отчетливо и глубоко — не стоял сейчас со мной рядом, не причиняло мне боль. Это было величайшим блаженством: что я вновь нашел его в себе, пусть и на короткое время; что отдаление во времени не стерло точные мысленные картины, запечатлевшие его облик; что он, благодаря своим удивительным достоинствам, все еще отличается от Аякса. Я почувствовал себя настолько окрепшим, что даже нежную тиранию своего слуги воспринимал теперь как легкое бремя. Я чувствовал себя счастливым. И еще я теперь знал, какого рода мелодии во мне дремлют; и какова их ценность, если измерять ее по мерке нетленных болей и радостей. Я ощущал себя во всех разветвлениях моего чувственного восприятия и сознания; больше того, я чувствовал, что распростерт над этим ландшафтом, даже за его пределами; и в осознании этого, в этой уверенности я наслаждался не только тем, что грежу, что введен в обман, но и единственным неоспоримым счастьем: жить жизнью, которая есть нечто большее, чем оплодотворяющее совокупление с другим представителем человеческого рода, даже если такое совокупление свободно от стыда и боли будущего расставания, от мук ревности и от боязни, что любовь угаснет. — —
Сегодня меня преобразил вид этого далекого сжатого хлебного поля, с которого увозили последние снопы. Из-за яркого солнца люди и лошади казались черными; только само поле мерцало желтизной. Я сказал себе: на поле, наверное, рос овес. Только овес сияет золотым блеском. Спелая пшеница впитывает в себя небесный свет, не отдает его, перемешивает белое с черным — как шкура белой овцы, которую целую зиму не стригли; на полуденном солнце овца кажется темной, и издали стадо таких овец можно принять за стадо коричневых животных. — Стерня же на ржаных и ячменных полях серая. — Так что то поле точно овсяное. — Как если бы под моими ногами вдруг выросла высокая башня, так я взмыл вверх… и смотрел теперь на остров сверху вниз. Я видел все поля, которые еще совсем недавно колыхали, как море колышет волны, свои прямые стебли, увенчанные колосьями, а теперь внезапно оказались сжатыми. Необозримая череда нагруженных с верхом телег двигалась через поля, заполняла пути и дороги. Друг за другом, медленно скользили телеги — как кровяные тельца, плавающие в лимфе; канавы по обочинам дорог были стенками этих кровеносных сосудов — и тянулись к квадратным фортам крестьянских хуторов. Еще мгновение я наблюдал, как телеги заполняют пространства хуторских дворов; а потом они исчезли в предназначенных для них воротах.
Оно вызревало на протяжении целого лета и вот теперь свезено в амбары: зерно. Разве в прошлые годы не доставлял мне мучительных волнений этот месяц жатвы, когда хлебные поля пустеют, колосящиеся стены одна за другой обрушиваются, уступая место все более распространяющейся вширь будничной и холодной плоскости жнивья? Разве не напоминают такие поля красивый, окруженный рвами и стенами город, который, со всеми его башнями и домами, внезапно был стерт с поверхности земли? — Разве мне не казалось доказательством ужасного бесправия земли то, что теперь железный плуг вонзается в дерн с жиденькой травой и полевыми цветами, выросшими под защитой растущих колосьев или угрожавшими им, — и переворачивает его, превращая в коричневые земляные глыбы, которые на протяжении одного утра, отполированные лемехом, красиво блестят, но потом превращаются в сухую пыль и принимают мертвенный цвет зимы?.. Солнце еще стоит высоко в небе, еще в какие-то часы согревает землю так же, как в летние месяцы. И теперь от коричневой пустоши поднимается пар, как от печи в пекарне. Но по вечерам уже шныряют повсюду холодные ветры. Ночи окрашивают листву деревьев непреклонной и таинственно-роскошной смертью{173}. То, чем я пренебрегал на протяжении многих недель: возможность смотреть на Природу, на эту живую свидетельницу времени, перед которой блекнут наши идеалы и грезы о действительности, которая соединяет в себе запах земли, порхание птиц, дряхлые деревья, год от года деревенеющие все больше, поединки и неизбежное спаривание животных, климатические стадии, отличающиеся разным количеством теплоты, и противоположность между моросящим дождем и сухостью с привкусом гари; которая заставляет нас забыть о воображаемом небе и дарует нам полноту чувственных впечатлений, с коими не сравнится… не сумеет их передать со столь же размеренной упорядоченностью, в виде столь же неудержимого потока… никакая фантазия и никакая память, — в немногие последние часы я будто собрал воедино все впечатления такого рода. Я задним числом пережил тяжкое преображение Природы, к которому ее принудил вычеркнутый из моего сознания месяц. Потоки зрелого семени изливались под палящим солнцем на землю, чтобы могло произойти Возвращение уже бывшего: размножение, рост, потребление пищи, умирание… чтобы время не прервалось, а судьба не утратила облик вечно того же времени… чтобы не одержали верх сновидения, призраки и психозы духа… чтобы нам никогда не пришлось пробудиться от этого мира… чтобы мы оставались привязанными к земле нашим жребием, пусть и озаряемым духом, пусть и наполненным картинами, которые мы сами для себя выдумали, наполненным музыкой, какую никто, кроме нас, не создавал, наполненным воспоминаниями, которые представляют собой нашу собственность, наполненным мыслями, которые переносят нас к самому краю этого мира, к мраку неисцелимой боли, к берегу любви, по которому наше тело, лишись оно помощи духа, не могло бы передвигаться.