«Душу, вспыхнувшую на лету…» Душу, вспыхнувшую на лету, Не увидели в комнате белой, Где в перстах милосердных колдуний Нежно теплилось детское тело. Дождь по саду прошел накануне, И просохнуть земля не успела; Столько было сирени в июне, Что сияние мира синело. И в июле, и в августе было Столько света в трех окнах, и цвета, Столько в небо фонтанами било До конца первозданного лета, Что судьба моя и за могилой Днем творенья, как почва, прогрета. «Был домик в три оконца…» Был домик в три оконца В такой окрашен цвет, Что даже в спектре солнца Такого цвета нет. Он был еще спектральней, Зеленый до того, Что я в окошко спальни Молился на него. Я верил, что из рая, Как самый лучший сон, Оттенка не меняя, Переместился он. Поныне домик чудный, Чудесный и чудной, Зеленый, изумрудный, Стоит передо мной. И ставни затворяли, Но иногда и днем На чем-то в нем играли И что-то пели в нем, А ночью на крылечке Прощались, и впотьмах Затепливали свечки В бумажных фонарях. «Еще в ушах стоит и гром и звон…» Еще в ушах стоит и гром и звон: У, как трезвонил вагоновожатый! Туда ходил трамвай, и там была Неспешная и мелкая река — Вся в камыше и ряске. Я и Валя Сидим верхом на пушках у ворот В Казенный сад, где двухсотлетний дуб, Мороженщики, будка с лимонадом И в синей раковине музыканты. Июнь сияет над Казенным садом. Труба бубнит, бьют в барабан, и флейта Свистит, но слышно, как из-под подушки: В полбарабана, в полтрубы, в полфлейты И в четверть сна, в одну восьмую жизни. Мы оба (в летних шляпах на резинке, В сандалиях, в матросках с якорями) Еще не знаем, кто из нас в живых Останется, кого из нас убьют, О судьбах наших нет еще и речи, Нас дома ждет парное молоко, И бабочки садятся нам на плечи, И ласточки летают высоко. Жили-были
Вся Россия голодала, Чуть жила на холоду, Граммофоны, одеяла, Стулья, шапки, что попало На пшено и соль меняла В девятнадцатом году. Брата старшего убили, И отец уже ослеп, Все имущество спустили, Жили, как в пустой могиле, Жили-были, воду пили И пекли крапивный хлеб. Мать согнулась, постарела, Поседела в сорок лет И на худенькое тело Рвань по-нищенски надела; Ляжет спать — я то и дело: Дышит мама или нет? Гости что-то стали редки В девятнадцатом году. Сердобольные соседки Тоже, будто птицы в клетке На своей засохшей ветке, Жили у себя в аду. Но картошки гниловатой Нам соседка принесла И сказала: — Как богато Жили нищие когда-то. Бог Россию виноватой Счел за Гришкины дела. Вечер был. Сказала: — Ешьте! — Подала лепёшки мать. Муза в розовой одежде, Не являвшаяся прежде, Вдруг предстала мне в надежде Не давать ночами спать. Первое стихотворенье Сочинял я, как в бреду: «Из картошки в воскресенье Мама испекла печенье!» Так познал я вдохновенье В девятнадцатом году. «Влажной землей из окна потянуло…» Влажной землей из окна потянуло, Уксусной прелью хмельнее вина; Мать подошла и в окно заглянула, И потянуло землей из окна. В зимней истоме у матери в доме Спи, как ржаное зерно в черноземе, И не заботься о смертном конце. — Без сновидений, как Лазарь во гробе, Спи до весны в материнской утробе, Выйдешь из гроба в зеленом венце. «Красный фонарик стоит на снегу…» Красный фонарик стоит на снегу. Что-то я вспомнить его не могу. Может быть, это листок-сирота, Может быть, это обрывок бинта, Может быть, это на снежную ширь Вышел кружить красногрудый снегирь, Может быть, это морочит меня Дымный закат окаянного дня. «Меркнет зрение — сила моя…» Меркнет зрение — сила моя, Два незримых алмазных копья; Глохнет слух, полный давнего грома И дыхания отчего дома; Жестких мышц ослабели узлы, Как на пашне седые волы; И не светятся больше ночами Два крыла у меня за плечами. Я свеча, я сгорел на пиру. Соберите мой воск поутру, И подскажет вам эта страница, Как вам плакать и чем вам гордиться, Как веселья последнюю треть Раздарить и легко умереть, И под сенью случайного крова Загореться посмертно, как слово. |