Эсхил В обнимку с молодостью, второпях Чурался я отцовского наследия И не приметил, как в моих стихах Свила гнездо Эсхилова трагедия. Почти касаясь клюва и когтей, Обманутый тысячелетней сказкою, С огнем и я играл, как Прометей, Пока не рухнул на гору кавказскую. Гонца богов, мальчишку, холуя, На крылышках снующего над сценою, — Смотри, — молю, — вот кровь и кость моя, Иди, возьми что хочешь, хоть вселенную! Никто из хора не спасет меня, Не крикнет: «Смилуйся или добей его!» И каждый стих, звучащий дольше дня, Живет все той же казнью Прометеевой. Камень на пути Пророческая власть поэта Бессильна там, где в свой рассказ По странной прихоти сюжета Судьба живьем вгоняет нас. Вначале мы предполагаем Какой-то взгляд со стороны На то, что адом или раем Считать для ясности должны, Потом, кончая со стихами, В последних четырех строках Мы у себя в застенке сами Себя свежуем второпях. Откуда наша власть? Откуда Все тот же камень на пути? Иль новый бог, творящий чудо, Не может сам себя спасти? Поэт Жил на свете рыцарь бедный… Эту книгу мне когда-то В коридоре Госиздата Подарил один поэт; Книга порвана, измята, И в живых поэта нет. Говорили, что в обличье У поэта нечто птичье И египетское есть; Было нищее величье И задерганная честь. Как боялся он пространства Коридоров! Постоянства Кредиторов! Он, как дар, В диком приступе жеманства Принимал свой гонорар. Так елозит по экрану С реверансами, как спьяну, Старый клоун в котелке И, как трезвый, прячет рану Под жилеткой из пике. Оперенный рифмой парной, Кончен подвиг календарный, — Добрый путь тебе, прощай! Здравствуй, праздник гонорарный, Черный белый каравай! Гнутым словом забавлялся, Птичьим клювом улыбался, Встречных с лету брал в зажим, Одиночества боялся И стихи читал чужим. Так и надо жить поэту, Я и сам сную по свету, Одиночества боюсь, В сотый раз за книгу эту В одиночестве берусь. Там в стихах пейзажей мало, Только бестолочь вокзала И театра кутерьма, Только люди как попало, Рынок, очередь, тюрьма. Жизнь, должно быть, наболтала, Наплела судьба сама. Из старой тетради
Все наяву связалось — воздух самый Вокруг тебя до самых звезд твоих, И поясок, и каждый твой упрямый Упругий шаг, и угловатый стих. Ты — не отпущенная на поруки, Вольна гореть и расточать вольна, Подумай только: не было разлуки, Смыкаются, как воды, времена. На радость — руку, на печаль, на годы! Смеженных крыл не размыкай опять: Тебе подвластны гибельные воды, Не надо снова их разъединять. Стирка белья Марина стирает белье. В гордыне шипучую пену Рабочие руки ее Швыряют на голую стену. Белье выжимает. Окно — На улицу настежь, и платье Развешивает. Все равно, Пусть видят и это распятье. Гудит самолет за окном, По тазу расходится пена, Впервой надрывается днем Воздушной тревоги сирена. От серого платья в окне Темнеют четыре аршина До двери. Как в речке на дне — В зеленых потемках Марина. Два месяца ровно со лба Отбрасывать пряди упрямо, А дальше хозяйка — судьба, И переупрямит над Камой… «Друзья, правдолюбцы, хозяева…» Друзья, правдолюбцы, хозяева Продутых смертями времен, Что вам прочитала Цветаева, Придя со своих похорон? Присыпаны глиною волосы, И глины желтее рука, И стало так тихо, что голоса Не слышал я издалека. Быть может, его назначение Лишь в том, чтобы, встав на носки, Без роздыха взять ударение На горке нечетной строки. Какие над Камой последние Слова ей на память пришли В ту горькую, все еще летнюю, Горючую пору земли, Солдат на войну провожающей И вдóвой, как рóдная мать, Земли, у которой была еще Повадка чужих не ласкать? Всем клином, всей вашей державою Вы там, за последней чертой — Со всей вашей правдой неправою И праведной неправотой. |