Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Настоящее в этом смысле — не единственно возможная данность, а лишь тот перевал, с которого, куда ни глянь, открываются необозримые просторы времени. «Я связь миров, повсюду сущих, //Я крайня степень вещества; //Я средоточие живущих, //Черта начальна божества; //Я телом в прахе истлеваю, умом громам повелеваю, //Я царь — я раб — я червь — я бог!» — так начал в русской поэзии эту традицию понимания человеческого удела Державин. «Я человек, я посредине мира, //За мною мириады инфузорий, //Передо мною мириады звезд. //Я между ними лег во весь свой рост — //Два берега связующее море, //Два космоса соединивший мост», — так продолжил традицию наш современник Арсений Тарковский.

Сверстнику вечности тесно в пределах земной биографии, одного своего непосредственного опыта. И посягает он не на ближние радости личной судьбы, а «на игрушки внука, //Хлеб правнука, праправнукову славу», твердо зная, что мечта эта лучше всякой машины времени, надежнее лукавых придумок фантастов перенесет его в любую эпоху, в любую область человеческого бытия и культуры.

Сказанное, впрочем, не вполне точно. Поэту вовсе нет надобности «переноситься», путешествовать во времени и в пространстве. Эпохи в его сознании сопряжены столь тесно, «взаимообменно», столь открыты друг другу, что диалог с Овидием, например, стоит ему ничуть не больших усилий, чем разговор со случайным собеседником в переделкинских аллеях. Мифическая царица Кора так же несомненна и жива в воображении Тарковского, как и вполне реальный итальянский астроном Анджело Секки, ибо и Кора, и Секки напрочно впечатаны в историю человеческой культуры, а значит — в миропонимание самого художника.

Вбирая весь доступный сознанию опыт истории и культуры, ежесекундно уверяясь в своей защищенности круговой порукой всех сгоревших и сгорающих во имя жизни, поэт по праву чувствует себя полномочным представителем человечества: «Я призван к жизни кровью всех рождений //И всех смертей…»

Здесь образ поэта, которому любо «с рифмовником бродить по белу свету //Наперекор стихиям и уму», вырастает в образ поэта, избранного и призванного для высшей доли. Скромное признание: «Если правду сказать, //Я по крови — домашний сверчок», — нимало не противоречит горделивому утверждению: «Сказать по правде, мы уста пространства //И времени…», а лишь создает характерное для лирики Тарковского напряжение меж двумя полюсами, так как и сверчок, если понадобится, способен на многое:

Ты не слышишь меня,
   голос мой — как часы за стеной,
А прислушайся только —
   и я поведу за собой,
Я весь дом подыму:
   просыпайтесь, я сторож ночной!
И заречье твое
   отзовется сигнальной трубой.

(«Сверчок»)

В этом — весь Тарковский. В споре смертности и бессмертия. В поединке смирения и дерзкого величия. В процессе стремительного высвобождения всех сил, заложенных в человеческой душе и дремлющих в ожидании урочного часа.

Когда же наступает этот час, поэт, ничтожный, казалось бы, перед лицом неумолимого миропорядка, навеки обреченный на вассальную от него зависимость и коленопреклоненность, порядку этому — бросает вызов. И помина больше нет об Актеоне. Забыт Антей. Новым героям суждено выступить теперь на авансцену поэтического театра Арсения Тарковского.

И главный среди них — Марсий. Нет, кажется, мифа, более близкого и дорогого Тарковскому, чем печальная история о фригийском силене, вздумавшем состязаться в искусстве с самим солнцеликим Аполлоном и жестоко поплатившемся за свою отвагу.

Марсием двигало высочайшее самомнение. Поэт у Тарковского движим высочайшим мнением о человеке, о его судьбе и предназначении. Движим обидой и болью за несправедливость тех законов мироздания, которыми человек осужден на смерть, одиночество, душевную дисгармонию. Движим уверенностью в том, что согласие человека и природы все-таки возможно.

Гордость, боль и надежда человеческая избирают поэта своим певцом, заступником и воителем, одаряя его тем единственным, но могущественным оружием, которого он достоин, — Речью, Голосом, Словом.

На стороне мудрой поэтической речи — память о тех легендарных временах, когда было «осиянно только слово средь земных тревог», когда «солнце останавливали словом, словом разрушали города». На стороне этой речи — круговая порука человечества, та от начала начал идущая традиция, которую и спустя «семь тысяч лет» подхватит новый поэт, ибо и он

…в смертный час попросит вдохновенья,
Чтобы успеть стихи досочинить:
— Еще одно дыханье и мгновенье!
Дай эту нить связать и раздвоить!
Ты помнишь рифмы влажное биенье?

(«Рифмы»)

Соперничающий с вечностью поэт чувствует в себе «народа безымянный гений» — тот самый гений, что «немую плоть предметов и явлений //Одушевлял, даруя имена». Именуя все — от былинки до космоса, — поэт волею слова творит новую, «вторую» реальность, напоминая, что «стихотворение — дитя жизни, но не копия ее». Именно эта вторая — духовная — реальность, множеством плоскостей соприкасающаяся с «внепоэтической» явью, властно перестраивает мироздание по человеческим законам — законам духа, поэзии и красоты.

В стихах Тарковского дело поэта — всегда подвиг поэта, ибо «слово только оболочка, //Пленка жребиев людских, //На тебя любая строчка //Точит нож в стихах твоих». Незримое, но неустранимое присутствие судьбы в каждом — даже случайном — слове и обогащает речь, пропитывая ее живой кровью, и становится источником трагедии, требуя «сполна платить судьбой //За паспортное сходство //Строки с самим собой».

Таков удел могучих, гордых натур, способных, по словам А. Блока, жить, лишь предъявляя «безмерные требования к жизни». Такова судьба поэта, который, в отличие от фригийца Марсия, сам казнит себя, сам вершит над собою строгий суд совести и чести, грудью встречая все зло земное, чтобы преобразовать его в ослепительный луч добра и истины.

Именно высокость целей, избранных поэтом, именно трагизм, неминуемо разрешающийся катарсисом, нравственным просветлением, приобщает лирические создания Арсения Тарковского к лучшим страницам отечественной поэзии от Ломоносова и Державина до Тютчева, Иннокентия Анненского, Ахматовой. Именно все это, вместе взятое, создает тот неповторимый, полнозвучный контекст, в свете которого прочитываются и самые «темные», «загадочные» из поздних стихов поэта, стихов, равно проникнутых утренней радостью «дышать и жить» и вечерней смутой: «По деревне ходит Каин, //Стекла бьет и на расчет, //Как работника хозяин, //Брата младшего зовет… //Я гляжу из-под ладони на тебя, судьба моя, //Не готовый к обороне, //Будто в Книге Бытия».

Напряженной философичностью, строгостью формы, где кованая пластика изобразительного решения помогает выявлению виртуозного музыкального «рисунка», отличаются, как правило, и переводы Арсения Тарковского, в лучших своих образцах вошедших в настоящее издание. И арабский поэт XI века Абу-ль-Аля аль-Маарри, и более близкие к нам по времени Махтумкули, Кемине, Молланепес, Саят-Нова, Григол Орбелиани, и поэты XX века предстают у Тарковского прежде всего как мыслители, щедро делящиеся с нами сокровищами исторического, культурного и духовного опыта своих народов.

Заслуги Арсения Александровича Тарковского в деле сближения разных народов и культур были по справедливости высоко оценены читателями и критикой, отмечены знаками общественного признания. К боевым наградам военного журналиста прибавились Государственные премии Каракалпакской АССР имени Бердаха (1967), Туркменской ССР имени Махтумкули (1971), орден Дружбы народов (1977). Ни возраст, ни интенсивная работа над оригинальными лирическими стихами не ослабляют сосредоточенного творческого внимания Тарковского к сокровищам мировой поэзии прошлого и к тому новому, что появляется в поэзии братских республик и должно в полный голос зазвучать на русском языке.

3
{"b":"559995","o":1}